Генри Миллер - Книга о друзьях
Я попытался узнать имя загадочной дамы, но безуспешно.
— Думаю, она тебе не понравится, — сказал Алек. — Слишком утонченная, но вообще такая… шаблонная. Хотя ей бы твой интеллект понравился. И говоришь ты гладко. Да, кстати, как там у тебя с вдовушкой? Все еще влюблен? Смотри в оба, а то она тебя женит на себе.
— Она уже пыталась, — вздохнул я и вспомнил, как однажды сказал матери, сидя на кухне, что собираюсь жениться на вдове.
Не успел я договорить, как матушка двинулась ко мне, сжимая в руке нож.
— Еще слово, — вскричала она, — и я воткну его тебе в сердце.
Судя по выражению лица, ей можно было верить.
— У тебя почти такие же чокнутые предки, как у меня, — засмеялся Алек. — Послушал бы ты мою старуху, ну и шум она поднимает. А старик и того хуже. Эдакие ирландские монстры от морали…
Тут я решил, что пришло удобное время запустить руку в его казну еще разок.
— А сколько ты взял в первый раз? — поинтересовался он.
— Около шестидесяти центов, — сказал я.
— Ладно, возьми еще тридцать пять, но не больше. Мне ведь приходится их зарабатывать, — добавил он.
Я согласился, но взял пятьдесят центов — своими поучениями он сам нарывался на то, чтобы его слегка обчистили. В хорошем настроении Алек мог одолжить мне и пять долларов, но по ощущениям это напоминало сеанс у зубного врача. Иногда у моего приятеля бывало и пятьдесят, и все сто долларов, когда он выигрывал на скачках.
Выходя, я услышал доносящееся вслед:
— Как называется тот роман Достоевского… ну, ты говорил недавно? Хочу сказать моей подружке.
— «Идиот», — крикнул я.
— Спасибо, Генри, удивлю ее для начала. Отличное название! Это и впрямь про идиота?
— Да, но о необычном. Твоя подружка будет просто в трансе.
От Алека всегда было так же сложно уйти, как и выставить его, когда он приходил ко мне. Иногда, читая интересную книгу, я не отвечал на стук в дверь. Если это был Алек, я это сразу понимал, потому что он ненавидел торчать в коридоре.
— Это я, Генри, это Алек! — начинал он орать, барабаня в дверь.
Я замирал, словно мышь, едва решаясь вздохнуть. Иногда он пытался меня надуть (понятно же, что я дома) и бесшумно спускался по лестнице, думая, будто я куплюсь и пойду проверять, действительно ли он ушел. Такая глупая игра могла длиться больше часа. У Алека всегда имелось ко мне какое-то срочное дело — по крайней мере ему так казалось, а для меня ничего срочного и важного не существовало, когда я читал. Позже, когда я начал писать всерьез, я и не помышлял о том, чтобы читать посреди белого дня. Я находил чтение почти греховным. Странная перемена взглядов, но, став писателем, я прошел через множество таких перемен.
В любом случае чтение стало теперь для меня роскошью, позволительной только в отношении нескольких особенных писателей, среди которых Достоевский, Освальд Шпенглер, Эли Фор, Шервуд Андерсон, Рембо, Жионо. Популярных романов и газет не читал никогда, новости меня совершенно не интересовали. Уверен, если будет война или революция, я и так об этом услышу, а остальное меня не волнует. Телевизора и радио у меня не было, а последнее я невзлюбил сразу, как только оно появилось, — изобретение для простаков, недоумков и домохозяек, которым нечем заняться.
И поэтому я читал. Алек впитывал мое чтение как губка. Он отзывался о моих любимых писателях как о «педерастах», в смысле не гомосексуалистах, а просто эксцентричных, слегка повернутых, а то и вовсе сумасшедших. Но для писателя безумие, по его мнению, было нормой. Художнику нужно слегка свихнуться, чтобы выжить в нашем безумном мире. В хорошем настроении он даже снисходил до таких заявлений:
— Знаешь, Генри, думаю, в тебе это есть. Похоже, ты достаточно псих, чтобы сойти за художника. Тебе не хватает только таланта.
Не помню, чтобы ему понравилось хоть что-нибудь из моей писанины.
— Ну, для начала, — сказал он, — ты используешь слишком много сложных слов. Ты это знаешь?
Я знал. Я знал, что он сейчас медленно читает словарь, который содержал около полумиллиона слов. А как он его читал? Он вырывал каждый день новую страницу и засовывал в карман пальто. В метро, в автобусе или поджидая кого-нибудь в офисе, он доставал страничку и изучал ее, обращая внимание не только на значение слова, но и на произношение и происхождение. Поэтому он частенько поправлял меня в употреблении слов и произношении.
Есть такое слово — «апофеоз». Я произносил его с ударение на первое «о», а надо было — на второе. Алек любил ловить меня на ошибках — иногда звонил ни свет ни заря, чтобы спросить, знаю ли я то или иное слово.
Но дело было не только в длинных словах, которые затрудняли ему чтение, мои истории вообще казались ему сухими и скучными. Он посоветовал мне почитать Мопассана или Моэма. Уж они-то знали, как это делается! Он был прав, оба этих писателя — чудесные мастера своего жанра, но я тогда не придавал большого значения умению. Мои любимые писатели пошли гораздо дальше — они творил и… не знаю чем, кишками, наверное, или другим странными частями тела, и их совершенно не волновало, поймет кто-нибудь или нет. Они адресовали свои произведения элите, и странно, что при этом умудрялись достучаться не только до равных себе, но и до безумцев вроде меня и даже до мало читающих простаков. Но вообще-то они, конечно, писали для собственного удовольствия. Им не нужно было соответствовать чьим-то запросам — ни тебе начальника, ни тебе стабильного дохода, да и узнают о твоем гении в лучшем случае лет через пятьдесят.
Алек не мог понять, как можно мириться с такой отсрочкой. Ему нужны были результаты — и быстро. Художник вроде Ван Гога, который за всю свою жизнь не продал ни одной картины, был, по мнению Алека, не столько гением, сколько простофилей. Мог бы рисовать планы домов или дорожные знаки, вместо того чтобы нахлебничать у брата. И все же Алека такие люди привлекали: он просто бредил книгой Моэма о Гогене — «Луна и грош». Ему даже нравилась идея Гогена оставить прибыльную работенку и жену, чтобы поехать на Таити и там рисовать.
— Вот что может случиться однажды с тобой, — говорил он. — Так и вижу, как ты собираешь свои пожитки и укатываешь в Гималаи.
Мою любовь к Азии и азиатам он не понимал вовсе. В свое оправдание я приводил другие примеры привязанности к Востоку: Лафкадио Херн из Нью-Орлеана, чьи истории ему нравились, когда-то уехал в Японию, где женился на японке и написал большую часть своих произведений.
— Да, Ген, — соглашался Алек, — но не забывай, что сам Херн был наполовину грек, наполовину ирландец. Это тебе не среднестатистический американец.
Я спорил, приводил в пример Марко Поло и других путешественников, но Алека это не вдохновляло.
— Ты любишь каких-то сдвинутых эксцентриков, — сказал он.
Несмотря на скепсис, мой друг все же был очень ко мне привязан. Я думаю, он втайне сожалел, что сам такой «обычный» и «среднестатистический», хотя мало кто из наших знакомых решился бы на такие эпитеты в его адрес.
Конечно, одевался он самым обычным образом. Ну разве что неряшливо и не очень чисто… (Он приклеивал записки на зеркало перед раковиной с напоминанием самому себе вымыть все тело, а не только руки и лицо.) Он то и дело просил меня подойти и понюхать.
— Скажи честно, — просил он, — от меня воняет? Я такой ленивый, мне жаль тратить силы на то, чтобы вымыть задницу. Честно.
От него действительно иногда воняло. По крайней мере изо рта — постоянно, а все из-за пьянства, курения и небрежного отношения к зубам.
— Погляди на них, — иногда говорил он, — отвратительно, да? Какие-то клыки, а не зубы, да?
Как видите, он не стеснялся признаваться в своих недостатках и слабостях. Он даже находил удовольствие в том, чтобы выставлять их напоказ, по крайней мере со мной. Алек считал, что настоящему другу можно рассказать о себе все. Даже об инцесте? Так это самое оно!
От него могло нести, как от лошади или даже как из конюшни! Он часто ложился спать не снимая ботинок или вылезал из постели и натирал ботинки простыней. Живя в свинарнике и будучи последним раздолбаем, Алек все же считал себя вправе указывать сестре, как вести себя с мужчинами. Он советовал ей — и это был правильный совет — не верить никому из них, даже самым воспитанным, а особенно тем, кто умеет заговаривать зубы. (Уж об этом он мог говорить с полной ответственностью, потому что в искусстве заговаривать зубы ему не было равных.)
Правда, думаю, заключается в том, что мы оба относились к «исповедальному» типу. Я прочел все произведения в этом жанре, включая Августина Блаженного (кроме «Исповеди» Жан-Жака Руссо), а также знаменитый дневник Марии Башкирцевой и «Интимный дневник» Анри Амиля.
Самую объемную исповедь, в тринадцати томах, которую, кажется, прочитали уже все, я бросил, дойдя до середины первого тома (я имею в виду «Воспоминания» Казановы). Алек любил, когда я рассказывал о таких книгах, но говорил, что у него нет времени, чтобы их читать. Конечно, он нашел время, чтобы прочесть «Дневник Фанни Хилл». Но что это за стыдливая мимоза по сравнению с «Моей тайной жизнью», написанной неизвестным джентльменом викторианской эпохи. Кажется, я заразил друга своей страстью к Кнуту Гамсуну, и, к моему удивлению, он прочел две или три его книги, одобрив мой выбор. Впрочем, я вообще мало встречал людей, кому бы Гамсун не понравился. Жозеф Дельтей как-то писал, что тот, кто не любит свою мать, чудовище. Я бы сказал то же самое о Кнуте Гамсуне. Было еще несколько хороших писателей, которых Алек полюбил без моей подсказки. Как ни странно, двое из них числились среди любимчиков Стэнли — Джозеф Конрад и Анатоль Франс. Алек также восхищался Джеком Лондоном и Максимом Горьким. Они, между прочим, очень похожи: оба переведены на пятьдесят языков, включая китайский и японский, оба прошли через «университеты жизни», думаю, оба жадно читали, хоть и не получили хорошего образования, оба пользовались любовью читателей, оба писали от чистого сердца, хотя и не без грязи. Когда дело касается таких писателей, становится не важно, на каком языке они пишут, — их понимают всегда и везде.