Сергей Жадан - Красный Элвис
Ну, и еще такое. Три поляка вот уже второй час пытаются избавиться от украинской проститутки, которая, в свою очередь, упрямо собирается пересечь границу. Послушай, говорят они, какой Ягеллонский университет? Мы ж тебя третий раз в этом году пропускаем, это не говоря про другие смены. Езжай домой, мы не хотим неприятностей. Но она им говорит: стоп, вы не хотите неприятностей, я не хочу домой, давайте решим этот вопрос полюбовно, как принято у нас в Ягеллонском университете. Я все равно не поеду домой, а вы меня знаете, так что бояться вам нечего. У вас есть презервативы? И они почему-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться. Как раз ночь, самое спокойное время. Их тут, наверное, никто не застанет, до утра, во всяком случае, их оставят в покое, тем более — презервативы у них есть! И она начинает раздеваться, они же наоборот — раздеваться не спешат, пристраиваются как-то к ней, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем — ну и плюс она, конечно же, выстраивают странную конструкцию, в сердце которой бьется она, и только им все начинает удаваться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном звучит взрыв — резкий гранатный взрыв, от которого стекло трескается и вылетает, и пыль поднимается в фонарном свете. Тогда они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как хозяева утверждали, телевизорами без кинескопов, им вдруг вспоминается, какими недобрыми взглядами провожали их с вечера цыгане, которых они мариновали на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных апелляций, выкрикиваемых цыганами в адрес Господа Бога и польского правительства. Тогда они резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и больно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает, — заправляя на ходу форму, поляки выбегают на улицу. Она тоже выбегает за ними, и первая же случайная пуля разваливает ей правое колено. Она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой свежий и такой негостеприимный. Через несколько часов ее заберут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, а потом, всю жизнь, с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.
Вся твоя жизнь — борьба с системой. Причем ты с ней, блядь, борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, едва ты останавливаешь ее на улице и начинаешь валить прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно отворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, сбивая весь твой пафос и оставляя тебя один на один с твоими протестными настроениями. Почему они выстраивают передо мной бастионы и линии обороны? Почему они лишают смысла мои попытки поладить с ними? Зачем им мое отчаяние — неужели они получают от этого удовольствие? Ужасные средневековые процессии, жестокие души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, которые пытаются протиснуться сквозь неприступные стены границ вместе со всем своим преступным товаром, вместе со всем нелегальным бизнесом, не понимая, откуда взялись эти пропасти в теплом августовском просторе, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто разделил, в конце концов, их визы на шенгенские и поддельные?
Тут вспоминается такая история. Один мой знакомый, с которым мы учились в университете, влюбился, что с ним, в принципе, случалось не так часто. Его девушка была филологом, учила иностранные языки, сука была редкостная, но он на это не обращал внимания, влюбился, одним словом. И вот она — я же говорю, сука — неожиданно решила поехать в Берлин на языковую практику. Он проводил ее на вокзал, долго и страстно обещая ее ждать, она вполуха слушала, на прощанье печально его поцеловала и поехала. А он с горя запил. Через месяц кто-то сказал ему, что она в Берлине вышла замуж — кинула родной университет, забила на языковую практику, нашла себе какого-то итальянца и вышла за него замуж. После этого он, как бы это правильно назвать, запил еще интенсивнее, пил целый месяц, завалил сессию, в какой-то момент остановился и пошел в ОВИР. «Стой, — говорил я ему, — куда ты поедешь? Эта сука снова кинет тебя». Но он не слушал, просил не называть ее так, говорил, что понимает ее: «Что ей еще оставалось? — говорил. — Она, — объяснял, — просто несчастная впечатлительная женщина, которая не выдержала разлуки». «Сука она!» — пытался я его убедить, но он даже слушать не хотел. В августе он получил паспорт и поехал в Польшу.
«Что-то случилось, что-то страшное и неотвратимое, что-то заставило ее предать», — думал он, стоя на польской границе и приглядываясь в августовских сумерках к колонне цыганских автобусов, груженных испорченными вьетнамскими телевизорами, глядя на машину «скорой помощи», ярко светившуюся в темноте, будто большая раковина на океанском дне, рассматривая трех растерянных польских таможенников, грузивших в «скорую помощь» студентку Ягеллонского университета. «Что-то, без сомнения, случилось, но все еще можно поправить, все еще может встать на свои места, все будет хорошо». Но он не знал главного — поправить никогда ничего нельзя.
В Хельме он купил у цыган шенгенскую визу. Цыгане долго торговались, предлагали купить у них партию телевизоров, предлагали купить у них белорусскую проститутку, выводили ее из автобуса, показывали. «Гляди, — говорили, — какая красавица». У проститутки не было переднего зуба, она была пьяная и веселая, все время кричала и мешала торговле, но цыгане не сдавались. Мой знакомый уже было согласился купить ее, но тут проститутка начала кричать слишком громко, и раздраженные цыгане загнали ее назад в автобус, вернулись и продали ему шенгенскую визу за двадцатку. «Все еще можно поправить, — думал он, — все еще можно поправить».
Поляки его не выпустили, взяли под арест, обвинили в подделке документов и депортировали домой. Дома он снова пошел в ОВИР. «Хочу оформить документы на эмиграцию, — сказал он, — на еврейскую эмиграцию». «Вы что, еврей?» — спросили у него. «Да», — ответил он. «Это с фамилией Бондаренко?» — засомневались в ОВИРе. «Да, — твердо стоял он на своем, — мои родители с Винницы, они выродки». «Полукровки», — поправили его. «Так что с эмиграцией?» — переспросил он. «Знаете, — сказали ему, — еще если б не ваша фамилия, может, мы что-то и придумали бы, но с такой фамилией какая может быть еврейская эмиграция?»
«Так что ж мне, — думал он отчаянно, блуждая августовским Харьковом, — из-за этой проклятой фамилии так и мучиться всю жизнь? Что ж мне, сдохнуть тут с этой фамилией? Что ж я теперь, до самой смерти буду вспоминать ее, ее теплую кожу, ее черное белье?» — вспомнил он белье, сел в поезд и поехал в Польшу. Преодолев польскую границу, он нашел в Хельме цыган и попробовал снова купить у них шенгенскую визу. Цыгане задумались. «Послушай, — сказали они, — видим, тебе действительно надо в Берлин, поэтому давай так: купи у нас проститутку». «Да вы заебали, — его отчаянию не было пределов, — зачем мне ваша старая кляча?» «Это кто старая кляча?» — вдруг обиделась проститутка и начала кричать, но цыгане быстро загнали ее в автобус и закрыли дверь на большой навесной замок. «Послушай, — сказали они ему, — ты не понял, мы ее тебе не просто так продадим, мы вас поженим, временно, ясное дело, заодно на вашей свадьбе погуляем, оформим вас как еврейскую семью из Витебска, переедете через границу, поможешь ей в бундесах скинуть партию японских телевизоров без кинескопов и благополучно разведешься. Тебе ж надо в Берлин?» «Надо», — печально сказал он. «Ну так в чем же дело? — удивились цыгане. — Гляди, какая красавица!» — взялись они за старое, боязливо косясь на автобус, в котором грозно кричала что-то белорусская проститутка. «Ладно, — согласился он наконец, — а фамилия у нее хоть еврейская?» «Еврейская, — успокоили его цыгане, — у нее чудесная еврейская фамилия, ее звать Анжелой Ивановой, это по первому мужу».
Поляки их не выпустили. Они остановили автобус, нашли в салоне кучу вьетнамских испорченных телевизоров, нашли моего сонного знакомого, еще не отошедшего после свадьбы, он смотрел на них из телевизора, словно передавал последние известия. И в известиях этих говорилось, что мир наш катится в пропасть, что мы, чем дальше тем больше, проваливаемся в его трясины и западни, что мы все больше отдаляемся друг от друга, теряя между собой всякую связь, блуждаем в бесконечном космосе, портим сами себе жизнь, здоровье и нервы, лишая сами себя веры и надежды, одним словом, известия были тревожными. Белорусской проститутки, что характерно, в автобусе не нашли. Куда она делась, не знал никто, даже цыгане в Хельме этого не знали, хотя они, кажется, знали все. Знакомый проходил по делу сам. Ему инкриминировали повторное использование фальшивых документов, незаконную торговлю нелицензионными вьетнамскими телевизорами без кинескопов, но доказать смогли только управление автотранспортом в нетрезвом состоянии. В тюрьме он сделал себе наколку на правом предплечье — грустное женское лицо с длинными волнистыми волосами. Наколка кровоточила. Вызвали доктора. Доктор посмотрел на наколку с отвращением. Через пару месяцев знакомого выпустили. Он вернулся в Хельм, нашел цыган и остался с ними продавать русским краденые машины. Его бывшая девушка, что тоже характерно, вскоре развелась. Вернее, она даже не разводилась — ее итальянца однажды побили скинхеды после футбола, проломили ему череп арматурой, и он благополучно умер, не приходя в сознание. Оставшись одна с ребенком на руках, она решила завязать с изучением языков и попробовала устроиться в турецкий фастфуд возле Александерпляц. Турки ее радостно взяли — в отличие от них, она знала язык. С моим знакомым, насколько мне известно, они больше не встречались.