Юрий Андрухович - Московиада
Вот такая у меня исповедь, у многогрешного, Король Мой, только у Вас хочу прощенья просить.
Безусловно, специальная правительственная комиссия попробует расследовать причины загадочного взрыва в «Закусочной». Безусловно, сообщение об этом прочтет сегодня суровый диктор программы «Время». Но какое тебе, фон Ф., дело до всего этого? Свитер на тебе промок до нитки, и рубашка под ним промокла, и стоишь ты, качаешься аграмматическим вопросительным знаком, как сказал поэт[14], перед главным входом в «Детский мир», перед воротами этого идиотского богатыря, рожденного в золотые времена империи, и не понимаешь толком — зачем стоишь, к чему этот дождь и чего от тебя хочет этот «Детский мир», почему он так мучит твое перегруженное сознание одним только фактом своего существования, своего присутствия в центре Москвы, недалеко от темного памятникового Дзержинского, очень похожего на Дон Кихота.
И времени уже скоро шесть, а ты, фон Ф., все еще не знаешь, чего сюда пришел, и если будешь решать эти вопросы еще часок, то уже и идти никуда не надо будет, потому что все на свете позакрывается и таким образом решатся все твои неотложные проблемы, во всяком случае — одна из них. Стоишь как памятник самому себе, памятник пьяному мыслителю с сумкой в руке, а вокруг море людей, которые даже под дождем продолжают что-то продавать — жвачки, духи, плащи, туфли, порнографию, пистолеты, наркотики — под самым носом у офигевшего Дзержинского, очень похожего на Дон Кихота, они ходят вокруг тебя и трутся о твои рукава, эти искренние нехитрые люди с загадочными русскими душами.
Тем временем мысленно делаешь продольный разрез самого себя. Так, очевидно, легче сосредоточиться и дойти до сути. Значит, на самом дне у нас пиво. Литра эдак три-четыре желтого мутного напитка, сваренного специально для пролетариата. Поверх него — теплый красный слой вина. Там зарождаются геологические процессы, это вулканные глубины. Потом идет сравнительно узкий, заканчивающийся где-то на уровне середины пищевода слой водки. Это очень активный промежуток в смысле биологическом. В определенный момент он может оказаться катализатором великих тенденций к обновлению. Это, собственно говоря, бомба. Поверх водки, ближе в горлу, залегает кавээн — «крепкий виноградный напиток». В случае извержения ты зафонтанируешь именно им. Он вонючий и бурый, как нефть.
Такова, в самых общих чертах, схема твоей внутренней пустоты. О крови и всем прочем пока что помолчим.
Теперь на очереди одно приятное открытие. Оказывается, что в «Закусочной» вместе со сдачей в твою собственность перешла двухкопеечная монета. А это означает, что из ближайшего автомата надо позвонить Кириллу, чтобы предупредить его о своем возможном опоздании.
В этот раз никто, кажется, не отвечает. Наконец слышишь в трубке знакомый голос.
— Э-э, Кирилл, это я, привет.
— О’кей.
— Что о’кей, черт побери? Я звоню, не слышишь?
— Слышу, дружище.
— Я уже тут, на месте.
— Что ты имеешь в виду?
— Я говорю, что пришел. Я пришел, понятно? Пришел и стою! Мы же договаривались тут, под «Детским миром», нет?
— Под «Детским миром»? — Ты на расстоянии видишь, как удивленно взмывают вверх гайдамацкие Кирилловы брови. — Когда мы об этом договаривались? Что ты несешь, человече? Что с тобой происходит?
— Со мной все о’кей, Кирилл. Хотя я недавно избежал верной смерти. Дело в том, что взорвалась «Закусочная» на углу Арбата — та самая, где ты показывал мне когда-то руховскую газету.
— Что ты мелешь? Тебе не плохо?
— Мне плохо. Мне очень плохо, Кирилл. Я состою из четырех внутренних уровней.
— Не мог ли бы ты все-таки сюда приехать? — в голосе у него откровенное беспокойство, граничащее с растерянностью. — Мы уже заканчиваем составление первого номера. Задержка только лишь за тобой. Мы совсем неплохо тут поработали: Омелян Порфирович, Андрий, Люба…
— Кирилл, — перебиваешь ты его, — ты можешь Любу позвать к телефону?
— Сейчас, — отвечает он после некоторой паузы. — Но для чего?
— Я должен ей сказать что-то очень важное.
— Алле, — слышишь вскоре Любин голос.
— Люба, — отвечаешь, стараясь вложить в это слово как можно больше нежности, всю свою нежность, всю нежность мира.
— Я слушаю, да, — у Любы пикантное русское произношение, даже когда она говорит по-украински…
— Люба, я давно хотел вам сказать…
— Шта, шта вы хотели мне сказать, милай Отта?..
— Что вы мне ужасно нравитесь. Я совершенно потерял голову из-за ваших самых красивых в мире ног… Допустите меня к ним, Люба…
— Боже, што вы, — она смеется, — мне это очень приятно слышать, Отта, но…
— Не нужно никаких «но», я вас прошу, Люба, — тепло выдыхаешь ее имя вместе с запахами кавээна.
— Што с вами, дорогой? Я никогда бы не подумала…
— А вы подумайте, Люба, Лю-бо, Любоф-фь…
Она опять как-то нервно смеется, ты слышишь даже некоторую взволнованную сухость в ее голосе, но в это время все обрывается. Три минуты, отведенные на связь, прошли.
Так. Одно ты выяснил точно. Встречаться с Кириллом ты должен был у него дома. Так что под «Детским миром» ты торчишь по какой-то другой причине. Но по какой, хотел бы ты знать? Пойти разве спросить у Дзержинского? У Железного Феликса. Нет, у Железного Зигфрида. У Конрада Клауса Эриха Дзержинского. Или у Райнера Анзельма Виллибальда Кирова? Или у Вольфганга Теодора Амадея Ленина? Он тут недалеко, под стеклом, живее всех живых.
Но вот что! Нужно постараться войти внутрь, пролезть через пасть этого чудовища и побывать там, у него в чреве. Может, там ты обо всем вспомнишь. Достаточно какого-нибудь небольшого нюанса, отдаленной ассоциации — и ты вспомнишь все: чего сюда приперся, зачем это все и какого хрена вообще ты существуешь на свете, пьяная тварь с незначительными склонностями к рифмованию. Так что — аванти, до пшоду и ко входу, расталкивай локтями всю эту примитивную полиэтническую толпу и продирайся в этот мир, этот жестокий, тесный, ненормальный, нервный, циничный детский мир! Ведь, может, именно тут, в этих залах, на этих этажах, в этих бессмысленных очередях ни за чем, наши дети утрачивают свое детство и перестают быть детьми. Выходят отсюда сформировавшимися дебилами, способными только к строительству коммунизма, или реального социализма, или каких-то подобных абсурдных занятий.
Первый этаж — это игрушки. Точнее, отсутствие игрушек. Из всего возможного ассортимента, из всего мира волшебных фантазий, из всего параллельного и сказочного поднебесья существует только складной бумажный голубь, которым забиты все отделы. Тысячи, сотни тысяч, миллионы складных голубей, упакованных в синие коробки. Все остальное раскупили еще до революции. И только бумажные голуби существуют для того, чтобы изобразить для иностранных разведчиков иллюзию наличия товара и игрушечного изобилия. Голубей производит некий танковый завод. Это сопутствующий товар. Отдельные утратившие веру посетители, махнув на все рукой, отваживаются и покупают. И счастливые советские дети, размазывая слезы недовольства по щекам, несут под мышками нелетающих бумажных голубей. Разочарования, и утраты, и скрежет зубовный. Но голубков на полках от этого не уменьшается.
И где у них тут туалет, а? Ужасно хочется слить воду. Периодически попадаются всякие абсурдные указатели типа «1-й Артиллеристский проезд», но тебя не занимают пушки, ты хочешь выстрелить из чего-то другого обычной теплой струей, чтобы легче сделалось на сердце, среди раздраженной и покорной толпы. Проходишь какие-то пустые отделы, потом секцию зубных щеток и грампластинок, переполненную бумажными голубями и вонючими гимнами всех союзных республик, изданными на фирме «Мелодия», и вот же — наконец!
Недвусмысленные двери с буквой «М». Нащупываешь в кармане двадцать копеек. Хотя если бы они пожелали сто рублей, ты не торговался бы ни секунды. Бабуся при входе нежно принимает твою монету. Московские бабуси умеют сочувствовать пьяницам. Они никогда не ругаются, не отчитывают, они принимают пьяниц как данность. Быть пьяным в Москве — все равно что иметь волосы довольно распространенного цвета. Разве же можно укорять человека за цвет его волос? Наверно, нельзя.
Проходишь в писсуар, обложенный старинным, может даже античным, кафелем, и невольно обращаешь внимание на респектабельно одетого седеющего гражданина, который просто стоит себе и курит. Худощавый южный тип лет шестидесяти, костюм сидит безукоризненно, галстук с блестящей брошкой, золотой зуб, смуглое лицо — какой-то азер, или ара, или цыган. Провожает тебя довольно липким взглядом. Что-то в последнее время слишком много гомиков развелось — чуют, наверное, перемены в законодательстве и все откровеннее проявляют свои оригинальные наклонности.
Сумку забрасываешь за плечо и начинаешь борьбу с «молнией» все еще окоченевшими от холодного дождя руками. В такую минуту главное быть спокойным и не принимать желаемое за действительное. Досадно было бы потерпеть поражение уже тут, у самой цели. Поэтому каждое твое движение подчеркнуто сосредоточенное, выверенное и самоуглубленное…