Энтони Берджесс - Механический апельсин
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Остановите, остановите, остановите! — кричал я. — Выключите, грязные ублюдки, я больше не могу!
Это было на следующий день, братцы, и я честное слово, изо всех сил старался, и утром и после обеда участвовать в их игре и сидеть, как хор-роший, улыбающийся и умный малтшик на стуле для пыток, а они крутили на экране гнусные сцены насилия, и мои глазеры были широко открыты этими зажимами, чтобы я видел все, а мое тело, рукеры и ногеры прикручены к креслу, так что я не мог двигаться. Сейчас мне дали виддить то, что я раньше не считал таким уж плохим: три — четыре малтшика творили крастинг в магазине и наполняли карманы "капустой", и в то же время забавлялись со старой цыпой, хозяйкой лавки, дав ей толтшок и пустив красный-красный кроффь. Но стук и какой-то треск в голловере, тошнота и жуткая, сухая, режущая жажда в ротере, все было хуже, чем вчера.
— О, хватит! — кричал я. — Так нельзя, пидоры вонючие! И я попытался освободиться от этого кресла, но это было невозможно, я был будто приклеен к нему.
— Великолепно! — кричал этот доктор Бродский. — Ты реагируешь очень хорошо. Еще один, и мы закончим.
Теперь опять было про эту старую войну 1939-45 годов, фильм был сильно поцарапан, в "пузырях" и трещал, и было видно, что его делали немцы. Он начался немецкими орлами и нацистким флагом с этим крючкастым крестом, который любят рисовать все малтшики в школе, а потом были такие гордые и надменные офицеры, вроде немецкие, идущие по улицам, где все было в пыли и воронках от бомб. Потом были видны льюдди, которых расстреливали у стенки, а офицеры отдавали приказы, и жуткие обнаженные тела, брошенные в канавы, прямо как клетки из голых ребер и с белыми тонкими ногами. Потом были льюдди, которых тащили /хотя их кричинг не был записан, братцы, была только музыка/ и били в то время, когда тащили. Тут я заметил, несмотря на боль и тошноту, что это за музыка, которая в записи трещала и громыхала: это был Людвиг-ван, последняя часть Пятой симфонии, и тогда я закричал, как безуммен:
— Остановите! — кричал я. — Остановите, грязные, мерзкие пидоры. Это же грех, гнусный, непростительный грех, ублюдки!
Они не остановили сразу, потому что оставалась минута или две — избитые льюдди, все в крови, потом опять расстрелы, а потом нацистский флаг и — "КОНЕЦ". Но когда зажегся свет, этот доктор Бродский и доктор Брэн стояли передо мной, и доктор Бродский спросил:
— Так что там насчет греха, а?
— А то, — ответил я, и меня сильно тошнило. — Так использовать Людвига-ван. Он никому не сделал плохого. Бетховен только писал музыку.
И тут меня взаправду стошнило, и им пришлось принести сосуд в форме человеческой почки.
— Музыка, — сказал доктор Бродский. — Так ты любишь музыку. Сам я в этом ничего не смыслю. Она полезна для повышения эмоционального уровня, вот все, что я знаю. Так, так. Что вы об этом думаете, а, Брэн?
— Тут ничего не поделаешь, — ответил доктор Брэн. — Каждый убивает то, что любит, как сказал Поэт-узник. Возможно, тут есть элемент наказания.
— Дайте пить, — сказал я, — Богга ради!
— Отвяжите его, — приказал доктор Бродский. — Принесите графин ледяной воды.
Тут подчиненные веки взялись за дело, и скоро я пил воду и был как на небе, братцы. Доктор Бродский сказал:
— Кажется, ты довольно интеллигентный молодой человек. У тебя, кажется, есть и вкус. Вот сейчас ты видел насилие и воровство, не так ли? Воровство — это один из аспектов насилия.
Я не ответил ни слова, братцы, я еще плохо себя чувствовал, хотя теперь уже малэнко лучше. Но это был ужасный день.
— А теперь, — сказал доктор Бродский, — Как ты думаешь, что мы с тобой делаем?
— Вы делаете так, что я плохо себя чувствую; мне плохо, когда я смотрю эти ваши мерзкие извращенные фильмы. Но на самом деле это делают не фильмы. Но я чувствую, что когда вы останавливаете фильм, мне становится лучше.
— Правильно, — сказал доктор Бродский. — Это ассоциация — самый старый на свете метод обучения. А что же в действительности заставляет тебя чувствовать себя больным?
— Эти поганые пидорские вештши, которые отходят от моего голловера и тьелла.
— Забавно, — сказал доктор Бродский, вроде улыбаясь, — племенной диалект. Вы что-нибудь знаете о его происхождении, Брэн?
— Кусочки старого жаргона и рифмы, — ответил доктор Брэн, который уже не казался таким дружелюбным. — Немного цыганщины. Но большинство корней из Славянской Пропаганды. Проникает подсознательно.
— Правильно, правильно, — сказал доктор Бродский, будто нетерпеливо и больше не интересуясь этим. — Ну, — обратился он ко мне, — это не провода. Дело тут не в том, что на тебе укреплено. Это лишь для замерения твоих реакций. Так что же, в таком случае?
Тут я, конечно, увиддил, что я был за дурмен, не понимая, что дело было в уколах в рукер.
— А, — закричал я, — а, теперь я все понял — Грязный, вонючий трюк! Это предательство, вы, пидоры, и больше вы этого не сделаете!
— Я рад, что ты привел свои возражения сейчас, — ответил доктор Бродский. — Теперь мы сможем добиться полной ясности. Мы можем вводить препарат Лудовика в твой организм различными путями. Например, через рот. Но подкожный метод — самый лучший. Пожалуйста, не надо сопротивляться. В твоем сопротивлении нет смысла. Тебе нас не перехитрить.
— Грязные выродки, — сказал я, чуть не плача, а потом добавил:
— Я не возражаю против насилия и всего этого дрека. С этим я смирился. Но насчет музыки — нечестно. Нечестно, что я должен себя плохо чувствовать, когда я слушаю прекрасного Людвига-ван, Г.Ф.Генделя и других. Это показывает, что вы злобные ублюдки, и я вам никогда не прощу, пидоры.
Казалось, оба немного задумались. Потом доктор Бродский сказал:
— Разграничение всегда трудно. Мир един, жизнь едина. Самые блаженные и прекрасные действия в какой-то мере включают насилие: например, любовный акт или музыка. Ты должен принять свою участь, мальчик. Ты же сам сделал выбор.
Я не все усек, но сказал:
— Не надо делать это дальше, сэр, — я малэнко сменил тон, пойдя на хитрость. — Вы уже доказали мне, что весь этот дратсинг, и насилие, и убийство — дурно, ужасно дурно. Я получил урок, сэры. Теперь я вижу, чего никогда не видел раньше. Я излечился, слава Боггу.
И я поднял глазеры к потолку, как святой. Но оба доктора покачали голловерами, вроде печально, и доктор Бродский ответил:
— Ты еще не излечился. Еще многое надо сделать. Лишь когда твое тело будет реагировать на насилие сильно и быстро, как на змею, уже без нашей помощи, без размышления, только тогда…
Я сказал:
— Но сэр, сэры, я вижу, что это дурно. Это дурно, потому что это против общества, это дурно, потому что каждый вэк на земле имеет право жить и быть счастливым, и чтоб его не били, не давали толтшок и не резали. Я многому научился, о, честное слово!
При этих словах доктор Бродский разразился громким долгим смехингом, показав все свои белые зуберы, и сказал:
— Ересь века разума, — или что-то вроде этого. — "Я вижу, что правильно, и одобряю, но делаю то, что неправильно". Нет, нет, мой мальчик, ты должен предоставить все это нам. Но приободрись. Скоро все пройдет. Теперь меньше, чем через полмесяца, ты будешь свободным человеком.
И он похлопал меня по плэтшеру.
Меньше, чем через полмесяца! О, братья и друзья, это было как вечность. Это было как от начала мира и до его конца. Закончить четырнадцать лет в Стэй-Джэй, без снижения срока, было бы ничто по сравнению с этим. Каждый день — то же самое. Впрочем, когда через четыре дня после этого разговора с доктором Бродским и доктором Брэном зашла дьевотшка со шприцем, я сказал: "Ох, не надо!" и оттолкнул ее рукер, и шприц со звоном покатился на пол. Я хотел повиддить, что они сделают. Так что они сделали: четыре или пять здоровенных ублюдков, вэков из низшего персонала, прижали меня к постели, толкая меня и ухмыляясь над самым ликом, и тогда эта цыпа, сестра, сказала: "Дрянной, паршивый чертенок!" Всадила мне в рукер другой шприц и вкатила, что там в нем было вэри грубо и со злостью.
А потом меня, обессиленного, повезли в эту дьявольскую кинушку, как и раньше.
Каждый день, братцы, эти фильмы были почти одинаковы, все удары, избиения и красный-красный кроффь, капающий с ликов и тьелл и брызгающий на линзу кинокамеры. Тут были обычно малтшики, с ухмылками и смэхингом, одетые по последней надцатовскои моде, а если нет, то хихикающие ципы с их пытками, или наци, бьющие людей ногами и стреляющие. И каждый день это желание сдохнуть от тошноты и боли в голловере и зуберах и жуткой жажды становилось все хуже. Пока я не попытался однажды утром надуть ублюдков, разбив голловер о стенку — трах, трах, трах, чтобы потерять сознание, но все, чего я добился — меня затошнило, потому что я увиддил, что это насилие, вроде того насилия в фильмах, так что совсем обессилел, и мне вкатили инъекцию и повезли, как всегда.