Кен Кизи - Над кукушкиным гнездом
– Сестра, позвольте вам помочь.
И рука цвета сырого мяса, вся в шрамах и наколках, лезет в дверь поста.
– Не входите! Со мной в отделении два санитара!
Она скашивает глаза на санитаров, но они далеко, привязывают хроников к кроватям и быстро прийти на помощь не успеют. Макмерфи ухмыляется и переворачивает ладонь – показывает, что он без ножа. Она видит только тусклый восковой блеск мозолистой кожи.
– Сестра, я ничего не хотел, просто…
– Не входите! Пациентам запрещено входить в… Ой, не входите, я католичка! – И дергает цепочку на шее так, что крестик вылетает из-за пазухи и выстреливает вверх пропавшей облаткой! Макмерфи взмахивает рукой перед самым ее носом. Она визжит, сует крестик в рот и зажмуривается, словно сейчас ее оглоушат, и так замирает, белая, как бумага, если не считать родимого пятна – а оно стало еще темнее, будто всосало в себя всю кровь из тела. Когда она наконец открывает глаза, прямо перед ними все та же мозолистая рука и на ней – красная облатка.
– …поднять эту лейку, что вы уронили. – И подает другой рукой.
Воздух выходит из сестры с громким свистом. Она берет у него графин.
– Спасибо. Спокойной ночи, спокойной ночи. – И закрывает дверь перед носом следующего, с облатками на сегодня все.
В спальне Макмерфи бросает облатку мне на постель.
– Хочешь свой леденчик, вождь?
Я трясу головой, и он щелчком сбрасывает ее с кровати, будто это вредное насекомое. Она скачет по полу и трещит, как кузнечик. Макмерфи раздевается на ночь. Под рабочими брюками у него угольно-черные шелковые трусы, сплошь покрытые большими белыми красноглазыми китами. Увидел, что я смотрю на трусы, и улыбается.
– Подарила одна студентка из Орегонского университета – с литературного отделения, вождь. – Он щелкает по животу резинкой. – Потому, говорит, что я символ.
Руки, шея и лицо у него загорелые, все заросли курчавыми оранжевыми волосами. На широких плечах наколки: на одном – «Боевые ошейники»[3] и черт с красным глазом, красными рогами и винтовкой «М-1», на другом – веером покерная комбинация, тузы и восьмерки. Он кладет скатанную одежду на тумбочку рядом с моей кроватью и взбивает свою подушку. Кровать ему дали рядом со мной.
Залезает в постель и говорит мне:
– Давай на боковую, а то вон черный идет вырубать свет.
Оглядываюсь: идет санитар Гивер, – скидываю туфли и забираюсь в постель, как раз когда он подходит, чтобы привязать меня простыней поперек тела. Кончив со мной, он в последний раз оглядывает спальню, хихикает и гасит свет.
В спальне почти темно, только свет с поста в коридоре припорошил ее белым. Я различаю рядом Макмерфи, он дышит глубоко и ровно, одеяло на нем приподымается и опадает. Дышит все медленней и медленней, и мне кажется, что он уже спит. Потом с его кровати доносится тихий горловой звук, как будто всхрапнула лошадь. Он не спит и тихо смеется над чем-то. Потом перестает смеяться и шепчет:
– Ну ты и встрепенулся, вождь, когда я сказал тебе, что черный идет. А говорили, глухой.
Первый раз за много-много времени я лег спать без красной облатки (если прячусь, чтобы не принимать ее, ночная сестра с родимым пятном посылает на охоту за мной санитара Гивера, он держит меня лучом фонаря, покуда она готовит шприц), поэтому, когда проходит санитар со своим фонарем, прикидываюсь спящим.
Если принял красную облатку, ты не просто засыпаешь: ты парализован сном и, что бы вокруг тебя ни творилось, проснуться не можешь. Потому они и дают мне облатку – в старом отделении я просыпался по ночам и видел, какие злодейства они творят над спящими больными.
Лежу тихо, дышу медленно, жду, что будет. До чего же темно, слышу, потихоньку ходят там на резиновых подошвах; раза два заглядывают в спальню, светят на каждого фонариком. Я с закрытыми глазами, не сплю. Слышу вопли сверху, из буйного: уу-уу-уу-у – кого-то подключили для приема кодовых сигналов.
– Эх, пивка, что ли, ночь впереди длинная, – слышу, шепчет один санитар другому. Резиновые подошвы упискивают к сестринскому посту, там холодильник. – Любишь пиво, штучка с родинкой? Ночь-то длинная.
Человек наверху замолк. Низкий вой машин в стенах все тише, тише и сгуделся вовсе. Тишина в больнице – только мягкий, войлочный рокот где-то далеко в утробе дома, звук, которого я раньше не замечал, – вроде того, что слышишь ночью на плотине большой электростанции. Басовитая, неуемная, зверская мощь.
Толстый черный санитар стоит в коридоре, мне его видно, оглядывается вокруг и хихикает. Медленно идет к двери в спальню, вытирает влажные серые ладони о подмышки. Свет с сестринского поста рисует его фигуру на стене спальни – большая, как слон, и становится меньше, когда он подходит к двери и заглядывает к нам. Опять хихикает, отпирает шкафчик с предохранителями у двери, лезет туда.
– О так от, детки, спите крепко.
Поворачивает ручку, и весь пол уходит из-под двери, где он стоит, опускается вниз, как платформа в элеваторе!
Ничего не движется, кроме пола спальни, и мы уплываем от стен, от двери и окон палаты быстрым ходом – кровати, тумбочки и остальное. Механизмы – наверно, зубчатые колеса и зубчатые рельсы по всем четырем углам шахты – смазаны до полной бесшумности. Слышу только дыхание больных да рокот под нами все ближе. Свет из двери за полкилометра от нас – всего лишь крупинка – осыпал стены шахты наверху тусклой пылью. Тускнеет, тускнеет, а потом далекий крик доносится к нам, отражаясь от стен шахты: «Не входите!» – и полная темнота.
Пол ложится на какое-то твердое основание глубоко в земле и с легким толчком останавливается. Кромешная тьма: простыня не дает мне вздохнуть. Отвязываю ее, и в это время пол, слегка дернувшись, трогается вперед. На каких-то роликах, я их не слышу. Не слышу даже дыхания соседей и вдруг понимаю – это рокот незаметно стал таким громким, что все заглушает. Мы прямо посередине его. Я уже деру ногтями проклятую простыню и почти отвязался, как вдруг вся стена уходит вверх и открывает огромный машинный зал, которому нет ни конца ни края, а по железным мостикам в отсветах пламени сотен доменных печей снуют потные, до пояса голые люди с застывшими сонными лицами.
Все, что вижу, выглядит так, как звучало, – как внутренность громадной плотины. Огромные медные трубы уходят вверх, во тьму. Тянутся провода к невидимым вдали трансформаторам. На все налипло масло и шлаковая пыль – на моторы, муфты, генераторы, красные и угольно-черные.
Все рабочие движутся одинаково, скользящей легкой походкой, плавными бросками. Никто не спешит. Он останавливается на секунду, поворачивает регулятор, нажимает кнопку, включает рубильник, искры от контактов озаряют одну сторону его лица белым светом, как молния, и он бежит дальше вверх по стальным ступенькам, по шишковатому железному мостику – проходят друг мимо друга стремительно и вплотную, шлепнув мокрым боком о мокрый бок, как лосось хвостом по воде, опять останавливается, высекает молнию из другого выключателя, бежит дальше. Они мелькают со всех сторон, насколько хватает глаз, – эти картины-вспышки с неживыми сонными лицами рабочих.
Рабочий закрыл глаза на бегу и упал как подкошенный; два его товарища, бежавшие мимо, хватают его и на ходу забрасывают боком в топку. Печь ухает огненным жаром, и слышу, как лопаются тысячи радиоламп, словно шагаешь по полю со стручками. Этот звук смешивается с рычанием и лязгом остальных машин.
В нем слышен ритм, громовой пульс.
Пол спальни выезжает из шахты в машинный зал. Сразу вижу, что над нами подвесной транспортер вроде тех, которые на бойне, – ролики на рельсах, чтобы перевозить туши от холодильника к мяснику, не особенно утруждаясь. Двое в брюках, белых рубашках с засученными рукавами и узких черных галстуках стоят над нашими кроватями, прислонясь к перилам железного мостика, разговаривают, жестикулируют, сигареты в длинных мундштуках рисуют огненные красные петли. Они разговаривают, но слова их тонут в размеренном грохоте зала. Один щелкнул пальцами, и ближайший рабочий круто поворачивается и подбегает к нему. Тот показывает мундштуком на одну из кроватей, рабочий – рысью к стальному трапу, сбегает к нам, скрывается между двумя трансформаторами, громадными, как картофельные погреба.
Появляется снова, тащит крюк, подвешенный к потолочному рельсу, держась за крюк, несется гигантскими шагами мимо моей кровати. И ревущая где-то топка вдруг освещает его лицо прямо надо мной. Лицо красивое, грубое и восковое, как маска, оно ничего не хочет. Я видел миллионы таких лиц.
Подходит к кровати, одной рукой хватает старого овоща Бластика за пятку и поднимает в воздух, как будто Бластик весит килограмма два; другой рукой рабочий всаживает крюк под пяточное сухожилие, и старикан уже висит вниз головой, его замшелое лицо разбухло, полно страха, глаза налиты немым ужасом. Он машет обеими руками и свободной ногой, и полы пижамы сваливаются ему на голову. Рабочий хватает пижамную куртку, комкает и скручивает, как горловину мешка, тянет тележку с подвешенным грузом к мостику и поднимает голову к двоим в белых рубашках. Один вынимает скальпель из ножен на поясе. К скальпелю приварена цепь. Он спускает скальпель рабочему, а другой конец цепи захлестывает за поручень, чтобы рабочий не убежал с оружием.