Генри Миллер - Под крышами Парижа (сборник)
На сей раз Леон был в замешательстве. Он вопрошающе повернулся к Лайлику. Попросил показать некоторые из них еще раз.
– А этот тип умеет рисовать, верно? – заметил он.
После чего Лайлик указал на несколько рисунков, которые, по его мнению, исключительно хорошо исполнены.
– Я беру их, – сказал Леон. – Сколько?
Морикан назвал сумму. Чрезмерную, даже для американского клиента.
– Скажи ему, пусть завернет, – сказал Леон. – Они того не стоят, но я беру. Я знаю одного, который за такой рисунок даст отсечь свою правую руку.
Он вытащил кошелек, быстро пересчитал банкноты и сунул их обратно в карман.
– Не умею экономить наличные, – сказал он. – Скажи ему, что я вышлю ему чек, когда вернусь домой… если он мне доверяет.
В этот момент Морикан, похоже, изменил свои намерения. Сказал, что он не хочет продавать рисунки по одному. Или все, или ничего. Он назвал цену за все. Сумасшедшую цену.
– Он помешанный! – взвизгнул Леон. – Пусть засунет их себе в жопу!
Я объяснил Морикану, что Леону нужно подумать.
– О’кей, – сказал Морикан, отпустив в мою сторону кривую понимающую улыбочку. Я знал, что, по его мнению, птичка уже в клетке. И у него в руке одни козыри. – О’кей, – повторил он, когда мы выходили из его комнатенки.
Когда мы медленно спускались по ступенькам, Леон выпалил:
– Если бы у этого оглоеда была хоть капля мозгов, он бы предложил мне взять свою папку, чтобы я везде показывал. Может, я сделал бы вдвое больше того, что он просил. Конечно, они бы запачкались. Какой мелочный хрен! – Он больно ткнул меня локтем. – В этом что-то было бы, верно, – запачкать эту порнуху?
На нижней площадке он задержался и схватил меня за руку.
– Знаешь, что с ним такое? Он больной. – Он повертел большим пальцем у виска. И добавил: – Когда ты от него избавишься, хорошенько тут все продезинфицируй.
Несколько дней спустя за обеденным столом мы наконец затронули тему войны. Морикан был в превосходной форме и ничего так не жаждал, как поведать нам о своих испытаниях. Не знаю, почему мы не касались всего этого раньше. Точнее, в письмах из Швейцарии он мне сообщил в нескольких штрихах о том, что имело место после нашего расставания в июне 1939 года. Но я почти все забыл. Я знал, что он вступил во Французский легион, во второй раз, – вступил не из чувства патриотизма, а чтобы выжить. Где бы еще он смог добыть кров и еду? В легионе он, естественно, провел лишь несколько месяцев, будучи также неприспособленным ко всем невзгодам подобной жизни. Уволенный, он вернулся на свой чердак в «Отель Модиаль», само собой в еще большем отчаянии, чем когда-либо прежде. Он был в Париже, когда туда вошли немцы. Присутствие немцев досаждало ему не так сильно, как отсутствие еды. Доведенный до крайности, он случайно встретился со своим старым другом, человеком, который занимал важный пост в «Радио Париж». Друг взял его на работу. Это означало деньги, еду, сигареты. Работа гнусная, но… Во всяком случае, этот друг был теперь в тюрьме. Очевидно, как коллаборационист.
В этот вечер Морикан снова пересказал все о той своей поре, только гораздо подробнее. Как будто испытывал необходимость снять груз с души. Порой я терял нить повествования. Всю свою жизнь равнодушный к политическим играм, распрям, интригам, соперничеству, я абсолютно запутался как раз в тот решающий момент, когда по приказу немцев, как он доверительно признался, его заставили отправиться в Германию. (Они даже подобрали ему жену, на которой он должен был жениться.) Внезапно всю картину перекосило. Я перестал его слышать в тот момент, когда он стоял на пустыре, а в позвоночник ему упирал дуло револьвера агент гестапо. Так или иначе, все это было абсурдом и чудовищным кошмаром. Состоял он на службе у немцев или нет – а он никогда не прояснял до конца своего положения, – мне было наплевать. Если бы он спокойно сообщил мне, что был предателем, я бы принял и это. Меня же интересовало совсем другое: как ему удалось выбраться из этой заварухи? Как случилось, что он удрал, сохранив свою шкуру?
Неожиданно до меня доходит, что он рассказывает о своем побеге. Мы уже не в Германии, а во Франции… Или в Бельгии, или в Люксембурге. Он направляется к швейцарской границе. Пригвожденный к земле двумя тяжеленными чемоданами, которые он тащит с собой дни и недели. Вот он между французской и немецкой армиями, а на следующий день между американской и немецкой армиями. Иногда он пересекает нейтральную территорию, иногда это ничейная земля. Где бы он ни оказывался, везде то же самое: ни еды, ни крова, ни помощи. Он должен заболеть, чтобы обрести немного пищи, место, где можно завалиться спать, и так далее. Под конец он действительно заболевает. Держа в руке по чемодану, он шагает от одного местечка к другому, трясясь от лихорадки, умирая от жажды, шатаясь от головокружения, невыспавшийся, несчастный. Он слышит, как, перекрывая гул канонады, гремят его пустые кишки. Над головой визжат пули, и повсюду вповалку лежат смердящие мертвецы, больницы переполнены, фруктовые деревья голы, дома разрушены, дороги забиты бездомными, больными, искалеченными, ранеными, несчастными, брошенными людьми. Каждый за себя! Война! Война! И вот он сам, барахтающийся посреди всего этого: нейтральный швейцарец с паспортом и пустым желудком. Время от времени какой-нибудь американский солдат бросает ему сигарету. Но не тальк «Ярдли». Не туалетную бумагу. Не ароматизированное мыло. Потому он и подхватил чесотку. Не только чесотку, но и вшей. Не только вшей, но и цингу.
Армии, сколько их там ни есть, сражаются вокруг него. Похоже, им наплевать на его безопасность. Но война определенно идет к концу. Все кончено, остались последние штрихи. Никто не знает, зачем воюет и за кого. Немцев поколотили, но они не сдаются. Идиоты. Чертовы идиоты. На самом деле поколотили всех, кроме американцев. Они, эти тупые американцы, разъезжают вокруг, корча из себя бог знает кого, их вещмешки битком набиты разными вкусными штуками, их карманы топорщатся от сигарет, жевательной резинки, фляжек, игральных костей и всякого такого прочего. Самые высокооплачиваемые воины, которые когда-либо носили мундир. Денег хоть завались, и не на что их потратить. Скорей бы попасть в Париж, скорей бы поиметь похотливых французских девок или старых ведьм, если девок не осталось. По пути они сжигают пищевые отбросы, в то время как голодающее население смотрит на это в ужасе и оцепенении. Приказы. Двигайтесь! Уничтожайте! Туда, туда… на Париж! На Берлин! На Москву! Бейте что можете, разбазаривайте что можете, насилуйте что можете. А если не можете, срите на это! Но не нойте! Катитесь, двигайтесь, наступайте! Конец близок. Вон она, победа. Флаг поднять! Ура! Ура! И на хуй генералов, на хуй адмиралов! На хуй все препятствия! Сейчас или никогда!
Какое великое время! Какая мерзопакостная кутерьма! Какое леденящее кровь безумие!
(«Я Генерал Такой-то, ответственный за смерть столь многих, тобой любимых!»)
Наш дорогой Морикан, у которого больше нет ни ума, ни говна, словно призрак, тащится как сквозь строй, мечется, как безумная крыса, между воюющими армиями, обходит их, огибает их, обводит их вокруг пальца, напарывается на них, от страха то и дело говоря на хорошем английском или на немецком или неся полную херню – что угодно, лишь бы выпутаться, лишь бы продраться на свободу, однако вечно прикованный к своим переметным сумам, которые теперь весят тонну, вечно обращенный к швейцарской границе, несмотря на крюки, петли, слаломные шпильки, двойные повороты, иногда ползущий на карачках, иногда идущий прямо, иногда густо сдобренный навозной жижей, иногда исполняющий пляску святого Витта. Всегда устремленный вперед, пока не отшвырнут назад. Наконец достигающий границы, дабы лишь обнаружить, что она закрыта. Возвращающийся назад, к старту. Двойная лихорадка. Диарея. Жар и еще жар. Перекрестные допросы. Вакцинации. Эвакуации. Новые армии, чтобы с ними бороться. Новые воюющие фронты. Новые клинья. Новые победы. Новые отступления. И само собой, еще больше мертвых и раненых. Еще больше стервятников. Еще больше неароматных ветерков.
Однако и сейчас, и всегда ему удавалось накрепко держаться за свой швейцарский паспорт, за два своих чемодана, за свое чахлое благоразумие, за свою отчаянную надежду на свободу.
– А что же было в тех, столь бесценных для вас, чемоданах?
– Все, чем я дорожу, – ответил он.
– Например?
– Мои книги, мои дневники, мои записи, мои…
Я ошеломленно посмотрел на него:
– О боже! Не хотите ли вы сказать, что…
– Да, – сказал он. – Одни лишь книги, бумаги, гороскопы, выдержки из Плотина, Ямвлиха[112], Клода Сен-Мартена…
Я ничего не мог с собой поделать – я начал смеяться. Я смеялся, смеялся и смеялся. Мне казалось, я никогда не остановлюсь.
Он оскорбился. Я принес свои извинения.
– И вы, как ишак, таскали все это дерьмо? – воскликнул я. – С риском для жизни?