Андрей Бычков - Гулливер и его любовь
Евгений тупо, не отрываясь, смотрит на ящики.
– Да, извиняюсь, – как бы, между прочим, вдруг прерывает молчание агент, – забыл сказать, что вот здесь, – он снова показывает руками в невидимом, – вот здесь, внизу, у бабы крепится лезвие.
И он невозмутимо оглядывает Евгения. Как портной.
«Значит, здесь, в одном из них, оно уже невидимо блестит в темноте».
– Вот в этом, – усмехается сутенер, словно бы читая его мысли, – и заключается смысл. Да, мой друг, ибо смысл – в прокладывании маршрутов, в прокладывании путей и дорог. И именно благодаря работе этого, странного на первый взгляд, механизма и устремляется вперед наш самолет, на крыше которого мы с вами, позволю себе напомнить, стоим. А теперь давайте спустимся вниз.
Евгений спускается вслед за ним и чувствует, что задыхается. Холодные железные поручни обжигают ладони, словно бы напоминая о безжалостности этого замершего пока еще в своей неподвижности «самолета».
И от этого нестерпимого холода, проникающего сквозь руки в самые глубины его естества, он… просыпается.
Окно открыто и холодный ветер проникает в комнату, надувая и зигзагообразно отдергивая занавеску с каким-то ритмичным странным шлепком. Евгений встает и идет закрывать фрамугу, ловя себя на ощущении, как будто бы движется по проходу между кресел в салоне. Он, Эль, доктор Эм, та медсестра-монашка, старый якут и еще многие и многие другие, да, они словно бы ожидают полета на борту какого-то авиалайнера.
Евгений снова ложится, закладывает руки за голову, горячим затылком ощущая холод ладоней, и пытается прогнать пытающееся вновь набежать сновидение.
Он смотрит в окно. На черной драпировке бутафорные звезды. Они похожи на привокзальные фонари, что всегда любопытны, и любят заглядывать в чужие окна, они же остаются на своих станциях навсегда. Быть может, им эта другая, готовящаяся к отлету жизнь, кажется загадочной и исполненной какого-то нового таинственного смысла. И черное и белое всегда легче придумывать цветным.
«Может быть, тебя и в самом деле не было, Чина?..»
Обычная голубая лампочка в желтоватом плафоне, светящая из-за стекла.
«Да, именно так. Безличное электричество, принимающее форму бутафорной звезды».
Рядом с ним мягко присаживается агент. Раздается приглушенный, словно бы давящийся сам в себе смех. Фартук шуршит. Вежливым жестом сутенер предлагает Евгению пройти вместе с ним:
– Как это у вашего любимого поэта: «В моем конце – начало»? Хрмм-м…
Яркий прожекторный свет освещает гигантский замерший лайнер. Над ним простирается бутафорное звездное небо. А на самом верху кабины блестит и сияет в прожекторных лучах уже собранная гильотина. Внезапно Евгений видит, как там, на небольшой, но просторной площадке агент привязывает к доске его отца.
«Не может быть…»
Доска опрокидывается и едет под капитель. Сутенер защелкивает очко на шее отца и быстро отскакивает. Что-то тяжелое и ужасное срывается с капители вниз, визжа падает и…
Невообразимое, невозможное, так безжалостно выхваченное в прожекторных лучах – нечто – взвивается вверх в окровавленных руках торжествующего агента.
С каким-то неумолимым железным скрежетом растягивая свои сочленения-крылья, самолет дергается и медленно набирает ход.
Евгений пытается застегнуть на груди рубашку, его пальцы дрожат, и он не в силах удержать скользящие пуговицы…
Он в салоне, на своем месте, откидывает кресло головой к окну. Вдоль взлетной полосы проносятся унылые вырубленные пейзажи. В салон с бокалом шампанского плавно вплывает докторша Эм. Да, это именно она. Именно она мягко присаживается ему в изголовье.
– Мой масенький…
– Убирайся!
– Но только так можно проложить дорогу через давно отжившие мистические дебри.
Взмывая, лайнер разбрасывает по сторонам ненужные бутафорные звезды.
– Все равно через эти религиозные дебри рано или поздно должна быть проложена наша дорога, – говорит докторша Эм, доставая из сумочки лак для ногтей. – И хорошо, что этот инфантильный хаос лег-таки именно под наш с тобой самолет. Именно мы проложим здесь маршрут, и именно мы увенчаем этот процесс головокружительной развязкой.
– Сука, прочь!
– Мудак, – она медленно покрывает ноготь малиново-алым, какой-то эфирный дурманящий аромат кружит Евгению голову, – Мудак, у тебя же теперь есть капитал. С твоими-то средствами мы можем разогнать нашу гештальт-машину почти до скорости света. А ведь там, в этом мистическом мраке блуждает еще достаточно человечества, которое должно же осознать, что ничего кроме него, человечества, нет.
Эм как-то гортанно и пронзительно хохочет. За ее спиной хрюкает ей в тон и свистит агент.
«Чего они хотят от меня? Чтобы, отчаявшись в своей тоске по Отцу…»
16
Евгений просыпается в скверном расположении духа. Откидывает одеяло, отдавая себя стихии летнего воздуха, струящегося через жалюзи. Да, он ни в чем не признался вчера. Он почему-то думает о возвращении, как о последнем из признаний. Чего он хочет – снова вернуться в прошлое? Он и в самом деле думает, не разыскать ли Бориса? Не признаваясь себе самому, что хочет разыскать Чину.
Перед тем, как пойти прогуляться, он заглядывает в почтовый ящик и обнаруживает письмо. Заграничный конверт с обратным адресом из Нью-Йорка, его переслали Евгению со старой квартиры. Распечатывая конверт, Евгений почему-то уверен, что это письмо от Бориса. Неслучайно же он о нем вспоминал. Он не может не отметить этой странной корреляции, и задумывается: какой смысл в прошлом? И существует ли оно для того, кто одержал победу над своим поражением? И что означают эти излучины на линии жизни, когда оно возвращается или хотя бы напоминает о себе? В конверт вложен другой конверт и сопроводительная гербовая бумага. Некто мистер Эванс, начальник седьмого почтового отдела министерства связи США, сообщает, что в связи с антитеррористическими проверками, связанными с событиями одиннадцатого сентября, почтовая служба США не смогла вовремя переслать адресованное ему письмо, и приносит свои извинения.
Евгений медленно распечатывает конверт, подписанный почерком Чины.
«Здравствуй!
Я все же решила тебе написать. Не знаю, собственно, почему… Наверное, потому что Чина это твое имя. Ведь это ты мне его подарил. Я помню, ты называл меня по-разному – любительницей апельсинов и конфет, взбаламошой девчонкой, Кокой… Но в этом Чина было словно бы какое-то вызывание, какое-то высвобождение меня из меня, какое-то, даже смешно сказать, исполнение моих желаний. Ты произносил эти два слога полураскрытыми губами, словно бы мне навстречу. Они еще оставались у тебя на губах, как бы разомкнутыми, когда я, откликаясь, уже устремлялась им навстречу, чтобы соединить их и чтобы успеть стать ими.
Я ждала каждого утра, что ты позвонишь. И тогда утро действительно станет утром, потому что тогда впереди у нас будет целый день. Мы встретимся, неважно где, в парке, среди белых скамеек или на пропахшей бензином улице, в темном подъезде или на солнце, что в полдень звенит на бульваре, или даже в кино, священное вранье на экране, но ведь ты, кого я люблю, действительно рядом, и я словно бы смотрю сейчас эту историю на экране через тебя. Мы встретимся и поедем к тебе. Твой запах… твоя постель…
Чего я захотела, словно бы завороженная той любовью, которую ты мне дал? Если бы я могла вернуть тебе это имя, если бы я могла назвать Чиной тебя и отдаться тебе, как своему имени вновь. О, это последнее и порочнейшее из наслаждений…
Я часто спрашиваю себя, почему мы расстались? И каждый раз нахожу один и тот же ответ – иначе и быть не могло. «Самоубийство дозволено лишь тем, кто абсолютно счастлив». Наверное, найдутся и другие, банальные ответы. Ты не сделал мне предложения, потому что был беден и не захотел превращаться в машину для делания денег, потому что хотел, как ты выражался, остаться самим собой, ты писал стихи, мечтал написать философский роман. А я? Смешно. Я тоже хотела остаться самой собою… Но проклятая современность не для таких, как мы.
Я знаю, что ты мучаешься вопросом, почему я все же тебе изменила? Быть может, когда-нибудь ты догадался бы и сам… Колетт Пеньо, теперь моя любимая писательница, наверное, написала бы, что окружила тебя своей изменой, как окружают героев, зная, что они обречены на бессмертие. Но я не Колетт Пеньо. А ты… ты сам выбрал этот путь. Ты приближался к пламени, зная, что можешь ослепнуть. И, значит, ты все же отличался от Эдипа.
Если бы ты мог, если бы ты был сейчас здесь, ты бы сказал мне в лицо, какая я все-таки гадина… Но я знала, что ты должен был остаться один. И раз без меня, то, значит, и без Бориса.
На случай, если бы рано или поздно ты все же захотел бы меня разыскать (сейчас, наделенная знанием, какое дает, только последнее и совершеннейшее из предательств, я словно бы вижу тебя, стоящего перед дверью в то, что принято называть прошлым), – я сказала бы тебе, что только буддийские ламы могут сжигать сами себя, оставляя в золе сокровище.