Александр Фадеев - Молодая гвардия(другая редакция)
Родные арестованных с утра до ночи толпились у здания тюрьмы, хватая за руки выходивших и входивших «полицаев» и немецких солдат с просьбой дать весточку или пронести передачу. Их разгоняли, они собирались снова, обрастали прохожими и просто любопытными. Из-за дощатых стен иногда слышны были вопли избиваемых, и, чтобы заглушить их, в тюрьме с утра заводили патефон. Город било как в лихорадке: не было человека, который не побывал бы в эти дни у здания тюрьмы. И майстер Брюкнер вынужден был дать распоряжение принимать передачу для заключенных. Так Филипп Петрович и Бараков смогли узнать, что райком, созданный ими, живет и действует и изыскивает способы, чтобы освободить и «больших» и "маленьких".
Как ни противоестественна была жизнь молодых людей в условиях зверской из зверских немецкой оккупационной тюрьмы, они жили в ней уже около двух недель, и постепенно у них образовался свой, особенный тюремный быт с этим чудовищным насилием над телами и душами молодых людей, но со всеми человеческими отношениями любви, дружбы и даже привычками развлечения.
— Девочки, хотите варенья? — говорила Любка, усевшись посредине камеры на пол и развязывая свой узелок. — Балда! Раздавил мою губную гармошку! Что я буду здесь делать без гармошки?..
— Обожди, сыграют они на твоей спинке, отобьют охоту к гармошке! — в сердцах сказала Шура Дубровина.
— Так ты знаешь Любку! Думаешь, я буду хныкать или молчать, когда меня будут бить? Я буду ругаться, кричать. Вот так: "А-а-а!.. Дураки! За что вы бьете Любку?" — завизжала она.
Девушки засмеялись.
— И то правда, девушки, на что нам жаловаться? А кому легче? "Нашим родным еще тяжелее. Они, бедные, не знают даже, что с нами. Да то ли им еще придется пережить!.. — говорила Лиля Иванихина.
Круглолицая, светленькая, она, должно быть, ко многому привыкла в концентрационных лагерях, она ни на что не жаловалась, за всеми ухаживала и была добрым духом всей камеры.
Вечером Любку вызвали на допрос к майстеру Брюкнеру. Это был необычайный допрос: присутствовали все начальники жандармерии и полиции. Любку не били, с ней были даже вкрадчиво-ласковы. Любка, вполне владевшая собой и не знавшая, что им известно, по привычке своего общения с немцами, кокетничала и смеялась и выражала полное непонимание того, что они от нее хотят. Ей намекали, что было бы очень хорошо для нее, если бы она выдала радиопередатчик, а заодно и шифр.
Это была с их стороны только догадка, у них не было прямых улик, но они не сомневались в том, что это так и есть. Достаточно было узнать о принадлежности Любки к организации, чтобы догадаться о характере ее разъездов по городам и сближения с немцами. Немецкая контрразведка имела данные о том, что в области работает несколько тайных радиопередатчиков. А тот парень, который присутствовал при допросе Любки в ворошиловградской жандармерии, был парень из компании Борьки Дубинского, ее приятеля по курсам, он подтвердил, что Любка училась на этих секретных курсах.
Любке сказали, чтобы она подумала, не лучше ли ей сознаться, и отпустили в камеру.
Мать прислала ей полную кошелку продуктов. Любка сидела на полу, зажав ногами кошелку, извлекала оттуда то сухарь, то яичко, покачивала головой и напевала:
Люба, Любушка, Любушка-голубушка,
Я тебя не в силах прокормить…
Полицейскому, принесшему передачу, она сказала:
— Передай маме, что Любка жива и здорова, просит, чтобы побольше передавала борща! — Она обернулась к девушкам и закричала: — Дивчата, налетай!..
В конце концов она все-таки попала к Фенбонгу, который ее довольно сильно побил. И она сдержала свое обещание: она ругалась так, что это было слышно не только в тюрьме, а по всему пустырю:
— Балда!.. Плешивый дурак!.. Сучья лапа!.. — Это были еще самые легкие из тех слов, какими она наградила Фенбонга.
В последующий раз, когда Фенбонг в присутствии майстера Брюкнера и Соликовского избил ее скрученным проводом, Любка, как ни кусала губы, не смогла удержать слез. Она вернулась в камеру и молча легла на живот, положив голову на руки, чтобы не видели ее лица.
Уля в светлой вязаной кофточке, присланной ей из дому и шедшей к ее черным глазам и волосам, сидела в углу камеры и, таинственно поблескивая глазами, рассказывала девушкам, сгрудившимся вокруг нее, "Тайну монастыря святой Магдалины". Теперь она изо дня в день рассказывала им что-нибудь занимательное с продолжением: они прослушали уже «Овод», "Ледяной дом", "Королеву Марго".
Дверь в коридор была открыта, чтобы проветрить камеру. Полицейский из русских сидел напротив двери на табурете и тоже слушал "Тайну монастыря".
Любка отдохнула немного и села, невнимательно прислушиваясь к рассказу Ули, потом перевела взгляд на Майю Пегливанову, который день лежавшую не вставая. Вырикова выдала, что Майя была когда-то секретарем комсомольской ячейки в школе, и ее теперь мучили больше других. Любка увидела Майю, и неутоленное мстительное чувство к мучителям зашевелилось в ней, ища выхода.
— Саша… Саша… — тихо позвала она Бондареву, сидевшую в группе, окружавшей Улю. — Что-то наши мальчишки притихли…
— Да…
— Уж не повесили ли они носы?
— Все-таки их, знаешь, больше терзают, — сказала Саша и вздохнула.
В Саше Бондаревой, с ее резкими мальчишескими ухватками и голосом, только в тюрьме раскрылись вдруг какие-то мягкие, девические черты, и она точно стыдилась их оттого, что они так запоздало проявились.
— Давай мы их малость расшевелим, — сказала Любка, оживившись. — Мы сейчас на них карикатуру нарисуем.
Любка быстро достала в изголовье листок бумаги и маленький карандашик — с одной стороны синий, с другой красный, — и обе они, Любка и Саша, улеглись на животе лицами друг к другу, стали шепотом разрабатывать содержание карикатуры. Потом, пересмеиваясь и отнимая друг у друга карандаш, изобразили худенького, изможденного паренька с громадным носом, оттягивавшим голову паренька книзу так, что он весь изогнулся и ткнулся носом в пол. Они сделали паренька синим, лицо его оставили белым, а нос покрасили красным и подписали ниже:
Ой вы, хлопцы, что невеселы,
Что носы свои повесили?
Уля кончила рассказывать. Девушки вставали, потягивались, расходились по своим углам, некоторые обернулись к Любке и Саше. Карикатура пошла по рукам. Девушки смеялись:
— Вот где талант пропадал!
— А как передать?
Любка взяла бумажку, подошла к двери.
— Давыдов! — вызывающе сказала она полицейскому. — Передай ребятам их портрет.
— И откуда у вас карандаши, бумага? Ей-богу, скажу начальнику, чтоб обыск сделал! — хмуро сказал полицейский.
Шурка Рейбанд, проходивший по коридору, увидел Любку в дверях.
— Ну как, Люба? Скоро в Ворошиловград поедем? — сказал он, заигрывая с ней.
— Я с тобой не поеду… Нет, поеду, если передашь вот ребятам, портрет мы их нарисовали!..
Рейбанд посмотрел карикатуру, усмехнулся костяным личиком и сунул листок Давыдову.
— Передай, чего там, — небрежно сказал он и пошел дальше по коридору.
Давыдов, знавший близость Рейбанда к главному начальнику и, как все «полицаи», заискивавший перед ним, молча приоткрыл дверь в камеру к мальчикам и вбросил листок. Оттуда послышался дружный смех. Через некоторое время застучали в стенку:
— Это вам показалось, девочки. Жильцы нашего дома ведут себя прилично… Говорит Вася Бондарев. Привет сестренке…
Саша взяла в изголовье стеклянную банку, в которой мать передавала ей молоко, подбежала к стенке и простучала:
— Вася, слышишь меня?
Потом она приставила банку дном к стенке и, приблизив губы к краям, запела любимую песню брата — "Сулико".
Но едва она стала петь, как все слова песни стали оборачиваться такой памятью о прошлом, что голос у Саши прервался. Лиля подошла к ней и, гладя ее по руке, сказала своим добрым, спокойным голосом:
— Ну, не надо… Ну, успокойся…
— Я сама ненавижу, когда потечет эта соленая водичка, — сказала Саша, нервно смеясь.
— Стаховича! — раздался по коридору хриплый голос Соликовского.
— Начинается… — сказала Уля.
Полицейский захлопнул дверь и закрыл на ключ.
— Лучше не слушать, — сказала Лиля. — Улечка, ты же знаешь мою любовь, прочти «Демона», как тогда, помнишь?
… Что люди? — Что их жизнь и труд? — начала Уля, подняв руку.
Они пришли, они пройдут…
Надежда есть — ждет правый суд:
Простить он может, хоть осудит!
Моя ж печаль бессменно тут,
И ей конца, как мне, не будет;
И не вздремнуть в могиле ей!
Она то ластится, как змей,
То жжет и плещет, будто пламень,
То давит мысль мою, как камень —
Надежд погибших и страстей
Несокрушимый мавзолей!..
О, как задрожали в сердцах девушек эти строки, точно говорили им: "Это о вас, о ваших еще не родившихся страстях и погибших надеждах!"