Феликс Коэн - Жизнь как женщина (донос)
«Свое неповторимое звучание женщина отдает тебе, чтобы ты услышал. Спать одновременно с несколькими женщинами может только недоумок. Ты же не бык, в конце концов не стадо оплодотворяешь. Это все равно, что слушать две разные мелодии одновременно — не услышишь ни одной.
А ты до конца должен внять божественному звучанию, которое есть в каждой из нас. Конечно, музыкальная пьеса может быть короткой или длинной, но всегда рано или поздно заканчивается. К сожалению. Вот тогда можешь слушать другую музыку».
Ее совершенная неповторимость, фантазии и импровизации на несколько месяцев привязали меня.
Потом музыка сфер смолкла.
Но она была права — с тех пор спать одновременно с несколькими я не мог, вернее, не хотел. За редким исключением.
И совершенно не мог ложиться с женщиной, ко мне безразличной. Если она не проявляла ко мне интереса, я ощущал себя насильником.
«Избалован или, может, гордыня?» Ну что интересного, когда подружка даже не притворяется, что любит. Даже моя безотказная данность после того ликбеза в подобных ситуациях недоумевает. Вот новости-то! Но зато, когда проявляется интерес, можно ломать переборки. Легко. (Наконец-то «Он» становится разборчив, но, думаю, что ненадолго. Возможно, приобретает некоторую интеллигентность в сексуальных отношениях. Это пройдет.)
Что касается женщин как музыкальных произведений, то они чаще всего были короткими, как увертюра или даже как удар смычка. В итоге количество женщин нисколько не уменьшилось, звучали они все глуше и на одной ноте, и все шло к тому, что я перестану их различать.
Бесконечные короткие курортные романы.
Осталось одно воспоминание: как-то в Ялте в ресторане «Таврида» я пригласил официантку и уехал с ней на Ай-Петри. Мы намеренно загулялись. Последний автобус ушел. Ночь упала внезапно, и стало холодно. Хозяин сторожки вынес нам огромный тулуп, и мы, закутавшись в него, улеглись на самой вершине. С нее, далеко внизу, насколько доступно зрению, были видны огни побережья… Чувство, что я ебал не ее, а весь Крым, сохранилось до сих пор.
Странно — когда я имел одну молодую, но благодаря своим связям (в основном половым) уже ответственную работницу Горсовета, впечатления, что я имел Советскую власть, не было. Скорее она меня. Тут есть какая-то психологическая тонкость.
Еще в институте пару летних сезонов я работал в пионерлагерях тренером, начальником клуба, еще кем-то, чтобы не ездить на уборку овощей и не совокупляться с однокурсницами в дождь на картофельных грядках.
Воспитательницы, пионервожатые, поварихи поздними вечерами, забыв про детей, оглашали стонами и сладострастным повизгиванием тихие дремучие окрестности.
Днем тоже приходилось трахаться на маленьких островках неизвестного озера или прямо в лодке с риском перевернуться и утонуть.
Он задумчиво смотрел, собираясь продолжить рассказ. Все эти воспоминания и многие другие (о всех невозможно рассказать), видимо, составляли даже не основу, а само его существование.
Оттенки отношений, ощущения занимали его непрерывно. Он действительно во всем окружающем видел женщин; женщину и только ее. Все остальное для него существенного значения не имело. Все остальное было его второй, не главной жизнью.
Секс — опасное для жизни занятие, требует мужества… Отвага усиливает либидо. Как война.
Незатейливые связи на работе: в коридорах, кабинетах, перевязочных, на лестнице, под лестницей, на перилах, столах, каталках, подоконниках — на дежурствах и в дневные часы, во всех уголках больниц, где работал.
Изредка с вылеченными особями у них дома. На работе больные женщины сексуальных переживаний не вызывают. За редким исключением. Но тут нужно быть верным деонтологии, хоть изредка.
Еще соседки в домах, где я жил. Они тоже никак не могли пропустить такую тусовку. Весь этот сексуальный бум рано или поздно превращается в необходимость, в нудную, унылую, бесконечную работу с короткими всплесками удовольствия.
Это и есть моя жизнь? Эти девушки, женщины, бабы, телки, особи, прошмондовки, сучки, чувихи, шкуры, путаны, бляди, дырки — красавицы и страшки, теплые, как печка, и холодные, как морг, длинноногие и коротышки, сисястые, крутозадые и плоские, как пустыня, плотные, как лесной орех, и расплывающиеся, юные и нет.
Неожиданный ток теплоты в тебе, вызванный их наивной, даже трогательной привязчивостью, быстро проходит, и опять ты лежишь, дрожа от холода одиночества. И ее холодный рот, ищущий тебя, и все это тоскливое трахание происходят только потому, что член твой, несмотря ни на что, стоит. (Какой ужас! Нет, не то, что стоит, а то, что тоскливо.) Жизнь по-прежнему плывет унылой чередой безразличных соитий, в беготне за проходящими по улице юбками, зазывающими возможностью необычного и всегда обманывающими, бесконечными постелями, парадными, кустами, содранными купальничками, трусиками, панталончиками; хаотичным удовлетворением — трение об обнаженную плоть, затем вспышки оргазма, безразличие, пот, спутанные волосы, утомление и неприятный запах изо рта.
«Так что же? Так я и буду семяизвергаться, и эта груда копошащихся женских тел с разными запахами, повадками, ртами, грудью, бедрами — любящих и безразличных — и есть мое существование в этом мире?.. И нет надежды?.. И невозможно найти ту, которая даст мне хотя бы чувство покоя и удовлетворения?.. Хотя бы полового?.. И как бы самому зажечься тем светом, который редкими всполохами озарял эту груду женской плоти? То, что люди называют любовью. Неужто мне не дано?»
Он вышел из бани и проходными дворами сначала с Воскресенского на Казанскую, а затем со Столярного переулка через проходные дворы вышел на канал Грибоедова, где на углу канала и Гривцова переулка, как раз напротив школы, в которой он учился, стоит большой дом в стиле модерн. На первом этаже дома за огромными витринами, которые к вечеру закрывались железными жалюзями, когда-то висели на металлических стойках толстые, перетянутые веревочками, аппетитно вдавленными в их кожу, непередаваемой красоты и желанности колбасы.
Мои голодные одноклассники неоднократно пытались стащить эту колбасную грезу. Я стоял на «атасе», хотя голоден не был. Как говорили педагоги — «ложное чувство товарищества».
Когда появлялся милиционер или сторож, или кто-то в грязном белом халате, я честно кричал: «Атас!» — и мы бегом смывались через проходной двор между Гривцовым и ул. Петра Алексеева, на которой я тогда жил в доме с тремя дворами, тоже проходными.
Во дворах к окнам кухонь были прибиты коричневые деревянные ящики с маленькими круглыми дырками — холодильники, где хранились продукты.
На мощеной булыжником земле стояли в квадратных поленницах дрова, поквартирно. Еще дрова, уже напиленные и наколотые, хранились в мокрых подвалах, разгороженных клетушками с замками. Пройти к ним можно было только по доскам, брошенным на уложенные в воду кирпичи. Там мы и пережидали возможную погоню.
Или бежали в другой проходной двор, сразу за 232-й школой, что на углу Гривцова и Казанской. В этой школе я тоже учился и тоже был выгнан после неоднократного вызывания родителей, как, впрочем, и еще из шести школ — «ни за что!». Я ничего худого учителям не делал, даже любил их, но не пользовался взаимностью. (Все-таки они суки.)
После шестого класса мама перестала ходить в школу, заявив, когда ее вызывали, что ничего нового она там больше не услышит.
За школой проходные дворы мимо известных «Гороховских» бань выводили на Гороховую улицу и — «с концами».
Иногда всей «шоблой» мы забегали ко мне домой, и мама угощала нас чаем с испеченными ею круглыми и в форме месяца коржиками, полученными в результате разрезания раскатанного теста стаканом. Муку мы получали, стоя ночами во дворе гастронома на углу Садовой и Гороховой. Мука выдавалась по 1,5 кг на человека, в том числе и на детей. В серых пакетах из грубой бумаги. Зимой стоять было холодно, но стоять нужно было всем, иначе не дадут.
Проходные дворы в центре города я знаю хорошо, как игру в «зуску» или «маялку», «чхэ», «слона», «качание прав» («Ты Колю Косого знаешь?»), катание на «колбасе» трамвая («Осаживай!»), «стычки» — двор на двор или двор на «ремеслуху» — бляхи, ножички. А вот математику узнать в школе не успел.
В общем, «кореш» я, видимо, был неплохой. Это мамина заслуга — когда в первом классе я пришел из школы зареванный и пожаловался: «Мама, меня Молчков избил» (Молчков у нас был в «верхах»). Мама ответила: «Вернись и дай сдачи!»
— Да-а-а-а, а он не один, — взрыднул я.
— Не имеет значения, — ответила мама. Тема была закрыта.
Впереди него по Садовой, оживленно разговаривая, шли два чукчи, или нанайца, или эвенка. Обгоняя их, он прислушался — чукчи говорили о «жидах», что они, то есть «жиды», могут… и т. д.