Генри Миллер - Плексус
Вглядываясь в Клода, я увидел две черные дыры в центре его глаз. Они были бездонны. Минуту или две мы сидели, не произнося ни слова. Мы не чувствовали ни замешательства, ни неловкости. Просто смотрели друг на друга, как две ящерицы. Монгольский взгляд взаимного узнавания.
Наконец я нарушил молчание. Сказал, что в нем есть одновременно что-то от Зверобоя и Дэниела Буна[120]. И чуточку от Навуходоносора! Он рассмеялся:
– Меня за многих принимали. Навахо считали, что во мне течет индейская кровь. Может быть, я еще и…
– Уверен, что в вас есть капля еврейской крови, – сказал я. – И Бронкс тут ни при чем! – добавил я.
– Меня воспитала еврейская семья, – сказал Клод. – До восьми лет я слышал только русскую речь да идиш. В десять я сбежал из дома.
– И где это – то, что вы называете домом?
– Это маленькая деревушка в Крыму, под Севастополем. Меня перевезли туда, когда мне было шесть месяцев. – Он секунду помолчал, потом начал было вспоминать детские годы, но остановился. – Когда я впервые услышал английский, – возобновил он свой рассказ, – я воспринял его как родной, хотя слышал его лишь в первые шесть месяцев жизни. Я моментально, почти инстинктивно научился английскому. Как вы можете заметить, я говорю без малейшего акцента. Китайский тоже дался мне легко, хотя не скажу, что владею им в совершенстве…
– Простите, – перебил я, – не скажете ли, сколькими языками вы владеете?
Он на мгновение задумался, словно подсчитывал в уме.
– Право, не могу ответить. Наверняка не меньше чем дюжиной. Тут нечем гордиться: у меня от природы способность к языкам. Кроме того, когда странствуешь по свету, это дается очень легко.
– Но венгерский! – воскликнул я. – Он-то наверняка дался вам нелегко!
Он снисходительно улыбнулся:
– Не знаю, почему венгерский язык считают таким трудным. Языки некоторых индейских племен здесь, в Северной Америке, намного сложнее, я имею в виду – с чисто лингвистической точки зрения. Но никакой язык не будет труден, если живешь среди его носителей. Чтобы овладеть языком турок, венгров, арабов или навахо, нужно стать одним из них, только и всего.
– Но вы так молоды! Где было взять столько времени на?..
– Возраст ничего не значит, – остановил он меня. – Не возраст делает нас мудрыми. И даже не опыт, как это изображают. А живость ума. Живой ум и мертвый… Вы должны знать, что я имею в виду. В этом мире – и в любом другом — существуют лишь два класса людей: живые и мертвые. Для тех, кто развивает свой ум, нет ничего невозможного. Для остальных все представляется невозможным, или немыслимым, или тщетным. Когда день за днем живешь среди невозможного, начинаешь задумываться, что же значит это слово. Или, скорее, каким образом оно стало означать то, что означает. Есть мир света, где все ясно и очевидно, и есть мир душевной смуты, где все темно и непонятно. Оба мира реально существуют. Обитателям мира тьмы время от времени приоткрывается мир света, но живущие в мире света ничего не знают о тьме. Люди света не отбрасывают тени. Им неведомо зло. Как и черные мысли. Они не влачат за собой цепи, они свободны. До возвращения в эту страну я общался только с такими людьми. В некотором смысле моя жизнь необычней, нежели вам представляется. Для чего я жил среди навахо? Чтобы обрести мир и знание. Родись я в другую эпоху, мог бы стать кем-то вроде Христа или Будды. В наше время я выгляжу малость чудаком. Даже вам трудно думать обо мне иначе.
Тут он таинственно улыбнулся. Долгое мгновение мне казалось, что сердце у меня не бьется.
– Вы почувствовали себя как-то необычно? – спросил Клод, улыбнувшись теперь более по-человечески.
– Именно что необычно, – ответил я, невольно прижимая руку к груди.
– Ваше сердце на миг перестало биться, только и всего, – сказал Клод. – А представьте, если можете, что будет, если оно начнет биться в космическом ритме… Грядет время, когда человек не будет отличаться от Бога. Когда человек полностью раскроет все свои возможности, он освободится от пут человеческого сознания. То, что называется смертью, исчезнет. Все изменится, необратимо изменится. Исчезнет необходимость дальнейших перемен. Человек станет свободным, вот что я имею в виду. Как только он делается Богом, то есть по-настоящему самим собой, он тут же понимает свое предназначение, которое заключается в свободе. Свобода всему возвращает его истинную суть, каковая есть совершенство. Не думайте, что я говорю, как церковник или философ. Я отрицаю и религию, и философию, категорически. Они даже не являются необходимой ступенью, как людям это хочется думать. Их до́лжно преодолеть одним прыжком. Если верить во что-то, что вне тебя или над тобой, станешь жертвой этого. Существует лишь одно – дух. Он все и вся, и когда это постигаешь, становишься воплощением духа. Ты – это все, ничего другого не существует… Понятно, о чем я говорю?
Я утвердительно кивнул. Я был несколько ошеломлен.
– Вы понимаете, – сказал Клод, – но суть от вас ускользает. Понимание – ничто. Глаза должны быть открыты. Постоянно. Чтобы открыть глаза, необходимо расслабиться, а не напрягаться. Не страшитесь упасть обратно в преисподнюю. Падать некуда. Вы в этом, и вы принадлежите этому, и однажды, если будете настойчивы, вы станете этим. Заметьте, пожалуйста, я не говорю, что будете иметь это, потому что тут нет ничего, чем можно было бы обладать. И запомните, вы также не должны будете ничему принадлежать! Вы должны будете освободиться. Не требуется делать никаких упражнений, ни физических, ни духовных. Подобные вещи как ладан – они пробуждают чувство святости. Вы должны стать святым без святости. Мы должны быть цельными… завершенными. Это и значит быть святым. Любая другая святость есть ложь, ловушка и иллюзия… Простите, что я так говорю с вами, – Клод быстро отхлебнул кофе, – но я чувствую, у нас мало времени. В следующий раз, когда мы встретимся, это будет где-нибудь на краю земли. С вашей неугомонностью, вы можете оказаться в самых неожиданных местах. Мои передвижения более определенны, я знаю путь, что мне предназначен. – Помолчав, он закончил так: – Раз уж я зашел столь далеко, позвольте сказать еще несколько слов в заключение. – Он подался вперед, и лицо его стало еще серьезней. – Сейчас, Генри Миллер, никто в этой стране ничего не знает о вас. Никто – буквально – не знает подлинную вашу суть. В настоящий момент я знаю о вас столько, сколько, возможно, никогда уже не смогу узнать. Однако то, что я знаю, имеет значение только для меня. Это я и хотел сказать вам: чтобы вы вспоминали обо мне, когда окажетесь в беде. Речь не о том, что я смогу вам помочь, не думайте об этом! Никто не поможет. Да, наверно, никто и не захочет. Вы, – произнес он, подчеркивая каждое слово, – вы должны будете сами справляться с трудностями. Но по крайней мере, вы будете знать, вспомнив обо мне, что есть в мире человек, который знает вас и верит в вас. Это всегда помогает. Секрет, однако, в том, чтобы не беспокоиться, верит ли кто в вас, даже Всевышний. Нужно понять, и так, несомненно, будет, что вам не нужна ничья защита. Не стоит также и жаждать спасения, ибо спасение – это только миф. Что требует спасения? Спросите себя сами! А если и требует, то спасения от чего? Нет нужды в искуплении, потому что то, что человек называет грехом и виной, не есть абсолют. Живые и мертвые! Просто помните об этом! Проникнув в живую суть вещей, вы не найдете там ни ускорения, ни затухания, ни рождения, ни смерти. Коротко говоря, есть то – и есть вы, и не ломайте над этим голову, потому что это умом не постичь. Примите это как данность и забудьте – или сойдете с ума…
Я шел по улице, вернее, не шел, а парил в облаках. Мой портфель был со мной, но мне было не до клиентов. Я машинально спустился в подземку и так же машинально вышел на Таймс-Сквер. Всякий раз, как я направлялся куда глаза глядят, я всегда машинально выходил на Таймс-Сквер. Там я всегда устремлялся на rambla[121], Невский проспект, торжища, базары обреченных.
Мысли и чувства, обуревавшие меня, были пугающе знакомы. То же самое я испытал, когда впервые услышал моего друга Роя Гамильтона, когда впервые слушал проповедь Бенджамина Фэя Миллза, Миссионера с большой буквы, когда впервые раскрыл ту странную книгу, «Эзотерический буддизм», когда залпом прочел «Дао дэ цзин», и всякий раз, как брал в руки «Бесов», «Идиота» или «Братьев Карамазовых». Коровий колокольчик у меня под ребрами бешено зазвонил; над ним, в башке, словно сошлись все звезды, чтобы возжечь небесный огонь. Тело было совершенно невесомым. Я словно существовал в «шести измерениях» сразу.
Есть, оказывается, язык, который не выводит меня из себя, – и это всегда один и тот же язык. Сжатое до размеров макового зернышка, все его безграничное содержание умещается в два слова: «Познай себя!» В своем одиночестве, не просто одиночестве, но изолированности, отъединенности от однородной массы, я пробегал по ладам губной гармоники, говоря на единственном неповторимом языке, и голосом чистой невыразимой души, взирая на все новыми глазами и абсолютно по-новому. Ни рождения, ни смерти! Ну конечно! Что может быть сверх того, что есть в настоящий момент? Кто сказал, что все хреново? Где? Почему? В день седьмой Бог почил от всех дел Своих. И увидел Он, что все хорошо весьма. D’accord[122]. Как могло быть иначе? Почему должно быть иначе? Нам доказывают, что эта жирная бескрылая личинка, человек, произошла от первичной слизи и медленно, очень медленно эволюционировала. Миллион лет пройдет, прежде чем мы станем отдаленно напоминать ангела. Какой бред! Что же, душа заключена в заднем проходе разумной твари? Когда Рой Гамильтон говорил, он, хотя и был человеком необразованным, говорил с дивной убедительностью ангелов. Он был сама порывистость, сама непосредственность. Колесо вспыхивало, и вы мгновенно оказывались на оси, в центре того пустого пространства, не будь которого и созвездия не могли бы вращаться и слать свои таинственные световые сигналы. То же и Бенджамин Фэй Миллз, который был не миссионером, но героем, оставившим христианство, чтобы стать Христом. А нирвана? Не завтра, но сейчас, отныне и навсегда сейчас…