Энтони Берджесс - Восточные постели
Сперва в лавке отца продавалась провизия; потом показалось естественным расставить столы, стулья, превратить заведение в ресторан без претензий; потом лицензия первого класса привела скудную пьющую клиентуру, законно позволив сидеть за спиртным до полуночи. Для каждого члена семьи все это означало долгий день, но никто, собственно, не возражал: дети китайских тукаев с экономностью, свойственной своей расе, находили удовольствие и разнообразие, где только можно. Жизнь проходит не в каком-нибудь далеке от кофеварок и кассовых аппаратов; жизнь там, где живешь.
Роберт Лоо, вполне довольный, сидел за стойкой напротив циклорамы банок с молоком и солонины. В заведении, на реестрах поставщиков, на рекламе напитков, сиял яркий солнечный свет; тараторили два младших брата, делавшие заказы. Одинокий малаец дул в блюдце с черным кофе. На улице все краски, все языки Востока. Однако Роберт Лоо смотрел на мир реальнее, воспринимал больше красок и звуков, чем содержалось в любом заведении или на улице. Контрапункт двух флейт, внезапный звонкий острый цитрусовый привкус гобоя, — слуховые образы такие живые, их волнующее сотворение так пьянит, что испепеляется внешний мир. Только услышав снаружи отрывок слабо просвистанной песни или кантонский крик младшего брата — мелодичный, на грани музыки, — Роберт Лоо хмурился. Его раздражало, что попадающие во внешнее ухо звуки так мешают. Он еще не идеален; только оглохнув, подобно Бетховену, обретет полную власть. Но борьба и копанье в грязи на протяжении четырех-пяти последних лет доставляли удовлетворение. Небольшая библиотечка музыкальных учебников в спальне, помощь Краббе; первое озарение, когда другой англичанин, Эннис, впервые познакомил его с музыкой, напитал звуками записей, своего пианино, — можно терпимо смотреть на все это. Теперь он свободен или почти свободен. Сам себе хозяин.
Только что-то связанное со скрипичным концертом его тревожило. Постоянно навязывался визуальный образ солиста. Он видел исполненье концерта, и, хотя оркестр оставался в тени, пальцы солиста, рука солиста были жутко живыми, как во сне или в лихорадочном забытьи. Пальцы сильные, длинные, рука обнаженная, сзади мерцает какая-то фотопленочная синева. Запястье выгнуто дугой, пальцы на струнах, потом сама скрипка, коричневая, полированная, воткнутый в нее подбородок солиста. Он изумленно увидел, что это женщина. Кто? Может быть, воспоминание о каком-нибудь фильме, об иллюстрации в книге про знаменитых музыкантов? Роберт, открыв рот, уставился в большое сверкавшее зеркало напротив. Висело оно чересчур высоко, чтоб он в нем отражался; виднелась там только полка со стеклянными пивными бутылками да вертевшиеся лопасти потолочного вентилятора. Но вторженье трехмерного мира изгнало видение. Он вернулся к писчей бумаге, набросал пассаж соло с тройной паузой, потом вдруг руки его коснулись длинные пальцы, указывая, что это непрактично: видишь, не получится вот так вот растянуть пальчики; видишь, надо будет ведь первым пальцем дотянуться досюда…
С улицы вошел отец, Лоо Кам Фат.
— Ну, везут, — сказал он. Отец не говорил по-английски, не носил христианского имени. Не возражал, что его старший сын говорит по-английски — это шло на пользу торговле, — не возражал против принятия христианства некоторыми своими детьми, — торговле это не вредило. Торговля, азартные игры, время от времени женщины, — мужская жизнь. Отец только что выиграл сорок долларов, поспорив, что птица на дереве напротив лавки Нга на сей раз пропоет пассаж не из трех нот, а из четырех. Значит, в нем жил рудиментарный интерес к музыке. Выигрыш в то утро служил добрым предзнаменованием для его нового предприятия. Для предприятия, которое он держал в секрете, мысль о котором возникла внезапно; оно может обрадовать его старшего сына, так как тоже связано с музыкой, а он знал о любви или об определенной привычке к музыке своего старшего сына. Лоо Кам Фат просиял, потер тукайское брюшко и повторил: — Сейчас привезут.
В дверях возникли трое младших братьев Роберта Лоо, заинтересованно квакая. Подъехал железнодорожный фургон. Четверо мужчин в конце фургона — малайцы в шортах и рваных фуфайках — начали выдвигать ящик, гортанно выкрикивая односложные приказы, контрприказы и предупреждения.
— Что это? — спросил Роберт Лоо. Хотя знал, что это такое, и чувствовал легкую тошноту. Никогда не думаешь, не ожидаешь. Надо было догадаться, что это произойдет. Он смотрел, как ящик плюхнули за стойкой.
— Ну, посмотрим теперь, — улыбнулся отец. — Понравится.
Похоже, пол-улицы жаждало помогать. Хасим, слабоумный из парикмахерской рядом, выворачивал ломиком гвозди. Доски, ворча, уступали коричневым, желтым рукам, гнутые гвозди, с визгом выдергиваясь, возвещали фанфарами о появлении скрытого внутри сокровища. Оно несмело появлялось расширявшимся боком красного металла по мере исчезновения дерева, стружки, массы упаковочной бумаги. И вскоре встало, голое и сверкавшее в солнечном свете, сбросив грубую упаковку, — чудо и божество.
— Ах, — выдохнула толпа.
— В угол несите, — приказал Лоо Кам Фат. В угол его толкали со счастливыми стонами, вздохами, шлепая босыми ногами. Явились стервятники, быстро, скрытно шныряя глазами, хватая устилавшие пол деревянные планки. Работники отступили, благоговейно глядя на стеклянно-металлического музыкального бога, истинное имя которого расползалось пылающим хромом на животе: «Аполлон». Сотни черных дисков за толстым стеклом, как бы сушившихся над таинственным скрытым внизу чревом, прочно стояли на ребрах.
Лоо Кам Фат раскрутил гибкую пуповину, с некоторым разочарованьем заметил:
— Вилка не того размера. Надо заменить. — Откуда ни возьмись возник штепсель поменьше, отвертка. — Мужчина из Сингапура приедет, — сказал Лоо Кам Фат, — через полгода. Все пластинки поменяет. Очень хорошо.
— Ах!
Бог задышал, засверкали синие глаза. Момент настал. Лоо Кам Фат, словно священнослужитель гостию, почтительно опустил в крошечный рот десятицентовую монетку.
— Теперь надо выбрать. — И милостиво повернулся к своему старшему сыну. — Выбирай. Выбирать должен сын номер один. Выбирать должен сын, который любит музыку. — С добрыми улыбками, понимая важность события, толпа уступила дорогу сыну номер один. Это была церемония. Это была религия. Роберт Лоо, на сердце которого как бы лег чересчур плотный завтрак, вышел приветствовать бога, дать ему команду, принести себя ему в жертву. Слепо нажал на кнопку. Поворотный механизм внутри медленно передвинул пластинки, поискал, не нашел, передвинул обратно. Пластинка тихо послушалась, мягко легла на проигрыватель, закрепилась, стал опускаться звукосниматель. Военная организация превратилась в гарем. А потом…
Радость зажглась в азиатских голосах, когда звуки заполнили заведенье и улицу. Барабаны и жаркая медь, клином врезавшиеся саксофоны бога. Этот бог даровал радость.
— Торговля оживится, — прокричал Лоо Кам Фат в своей оглушительной радости. — Парк закрыли теперь. Девушкам-мусульманкам танцевать запретили. Никакого пива не продают. Народ все время будет тут. Придет музыку слушать. Музыка — очень хорошая вещь.
Кругом в жадных выжидающих пальцах заблестели десятицентовые монеты. Что там рис, что там кофе по сравнению с утешительным искусством? Солистка-скрипачка ждала, изготовив выгнутую дугой кисть, терпеливо улыбаясь, но явно озадаченная задержкой.
Музыка донеслась до Сеида Омара, сидевшего в полицейском управлении, гадая, когда остальные уйдут на ленч. Он только что отпечатал приказ по полиции с указанием арестовывать по распоряжению высших религиозных властей каждую мусульманку, взявшуюся работать платной танцовщицей, официанткой в кафе или уличной женщиной, каждого мусульманина — мужеского и женского пола, — уличенного в совершении, готовности совершить или в совершенном когда-либо адюльтере. А также докладывать о любом малайце любой расы и религии, способствующем подобным преступлениям или подстрекающем к ним любого мусульманина. Хорошо потрудившись утром, Сеид Омар чувствовал, что заслуживает кружечки пива за углом у Лоо. Но был озадачен письмом, копию которого только что переслал ему начальник полиции. Письмо из полицейского управления в Куала-Беруанге, Паханг, представляло собой блистательный панегирик Сеиду Омару, явно подписанный Маньямом. Озадачил Сеида Омара не сам панегирик, а адрес. Почему письмо Маньяма отправлено из Паханга, когда Маньям до сих пор живет, поправляется в доме доктора Сундралингама? Поразмыслив какое-то время, он потом заключил, что Маньям, наверно, боится дальнейшей мести Сеида Омара, поэтому прикидывается находящимся за много миль отсюда. Конечно, неискренность панегирика надо считать само собой разумеющейся. Ничего хорошего для Сеида Омара отсюда не следовало, так как начальник полиции счел неискренность само собой разумеющейся и удостоверился, что Сеид Омар очень плохо обошелся с Маньямом, раз Маньям таким образом пишет про Сеида Омара. Но попытка Маньяма убедить Сеида Омара в своем уже состоявшемся возвращенье в Паханг свидетельствует об опасенье Маньяма, что написание подобного письма льда в его отношениях с Сеидом Омаром не разобьет (так сказать), что Сеид Омар по-прежнему питает к Маньяму ненависть и даже проявляет ее общепринятым способом. Может, та самая женщина, Ниламбигай, сейчас крутит задом ради места получше, места, ныне занимаемого Сеидом Омаром. Маньям при этом ничем не жертвует, даже не унижается, ибо хорошо известно, что ради спасения собственной шкуры или продвиженья по службе тамилы продадут своих матерей, честь и душу. Им неведом смысл слова «унижение», когда речь не идет о других, к примеру, о робких, заслуживающих того малайцев вроде Сеида Омара. Сеид Омар снова прочел письмо: