Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст, том 2
Ну и, конечно, ездили в Москву развлекаться. Они танцевали в павильоне «Космос» на ВДНХ, где на всех ласково смотрело сверху огромное лицо Юрия Гагарина, а длинные разноцветные лучи замирали на поверхности орбитальных спутников, ракет и прочих космических аппаратов.
Они танцевали на колоссальных рейвах на московских стадионах. Вскоре одни предприимчивые люди, которых Настя хорошо знала, решили сами открыть клуб, но требовалось название. Настя предложила (в соответствии со своими пристрастиями) назвать его «Солярис». После этого Настя и Тарковский стали завсегдатаями этого танцевального клуба, к названию которого оба имели некоторое отношение.
Тарковский, как всякий настоящий влюбленный, обладал способностью к перевоплощениям — он почти приобрел облик того мальчика-подростка, которого представлял себе Востряков. Сильно похудел, стал подвижен. В лице сильнее проступило нечто детское и изможденное. Он приобрел кепочку с длинным козырьком, который сдвигал на затылок. В ухе появилась крошечная серьга. Он отпустил полупрозрачную рейверскую бородку.
Как-то раз они танцевали на стадионе в Лужниках. На всех больших рейвах действуют сложные и невидимые законы притяжения и отталкивания танцующих тел, и в конечном счете в эпицентре рейва образуется особенно сильно заряженный, как бы нанизанный на живую молнию кружок, состоящий из нескольких танцующих людей, связанных общей энергетической растусовкой в единое ожерелье. Такое ожерелье может прожить около часа и даже немного дольше, и этот час становится огромным, экстатически наполненным.
Как правило, эпицентр, так называемый «кратер», держит от пяти до восьми человек. И на этот раз образовался такой кружок самозабвенных, из восьми человек. Настенька и Тарковский очутились в этом кружке, и еще шестеро: две девушки и четверо мужчин. Огромный стадион словно бы отступил за плечами этих восьми, словно бы у них надулись крылья в виде гигантских подушек. Танцуя, Настенька бродила взглядом по этим лицам. Девушек она знала, ребят отчасти тоже. Одна из девушек, по прозвищу Принцесса Рейва, с боттичеллиевским личиком, была известна всем. Другая — четырнадцатилетняя мулатка по имени Эвелинка Архангельская — вот уже год как сбежала из дома и жила у разных друзей. Затем отплясывал худощавый паренек в индийском шелковом костюмчике. Его крупная голова поросла темной щетиной. Тревожные темные глаза забвенно таращились, губы кривились в многозначительной, как бы тайноведческой и в то же время смущенной улыбке, и танцевал он странно: то солдатиком застывал, вращаясь, то делал руками неуместные на рейве жесты индийского танца, поводил глазами как восточная красавица, иногда же исступленно вскрикивал, и что-то его подбрасывало, и он чуть ли не повисал на белом луче. Следом исполнял казацкий разухабистый танец голый по пояс парень с глазами как ягоды крыжовника, где удивление стало соком. Он бросал в пучину танца свой мокрый торс, воображая себя, скорее всего, запорожским сечевым атаманом на пике силы. От этого казака веяло космической дырой. Затем извивался и гнулся не менее странный паренек, курчавый и бледный, с глазами, глядящими в разные стороны. Один глаз его хохотал, глядя вверх, на летящие лучи. Другим он неожиданно заговорщицки взглянул на Настеньку, как бы сообщая ей какую-то любопытную информацию. Этих ребят Настя немного знала — Сережка, Федотик и Пашуля из так называемой группы «Медгерменевтика». Своего рода гуру среди многочисленных других гуру дискотечной Москвы. Только последнего из танцующих в «эпицентре» — в так называемом «кратере» — Настя совсем не знала и никогда прежде не видела. Он, казалось, попал сюда случайно. Это был старик, в неопределенной одежде, немного бомжового типа. Она не ожидала увидеть здесь столь старого человека, но танцевал он упоенно, классно, как заправский рейвер, не делая никаких ошибок в танце, не совершая лишних движений, обратив экстатическое морщинистое лицо к потолку. Собственно, он танцевал лучше всех, и сила его танца держала весь «кратер».
Его лицо и убогий пиджак — все казалось осыпанным какой-то странной золотой пылью. Настя подумала, что это, наверное, сторож стадиона, допившийся до белой горячки, поймавший в своем бреду вибрации рейва и теперь отдающийся танцу так же уверенно, как медиум говорит на неизвестном ему языке. Посмотрев на свои руки, Настя увидела и на них золотую пыль. Такая же пыль сверкала на одежде и лицах всех восьмерых, танцующих в «кратере».
Девятого мая 1945 года, в день, когда на Красной площади прогремел Салют Победы, в лесу западнее Смоленска, был найден человек, находившийся в тяжелом состоянии. Он был без сознания, в крови, сильно истощен. Одежда грязная, истрепанная, никаких документов, удостоверяющих личность, при нем не обнаружили. Его доставили в госпиталь в Смоленске, где врачи, исполняя свой долг, сделали все возможное, чтобы вернуть этого человека к жизни. При тщательном осмотре не обнаружили, впрочем, никаких особенно опасных ранений и травм — только сорван кусочек кожи в районе темени, что послужило причиной обильного кровотечения. Налицо имелись также признаки контузии, психологического шока и продолжительного недоедания. Тем не менее истощение оказалось не столь необратимым, как показалось врачам в первый момент — внутренние органы не проявляли признаков атрофии и, в общем, работали нормально. Через несколько дней больной пришел в сознание и самостоятельно ел жидкую пищу. Вскоре он вообще пошел на поправку, однако память к нему не вернулась: он не помнил, кто он такой и почему оказался в лесу в столь плачевном состоянии. Кроме того, имелись и признаки психического расстройства.
Расстройство психики, зафиксированное врачами, уберегло этого человека от слишком пристального интереса со стороны органов, которые охотились за скрывающимися в лесах бывшими полицаями, приспешниками фашистов и дезертирами. Возможно, найденный человек стал жертвой лесных бандитов из числа тех самых бывших полицаев и предателей, и в результате встречи с ними потерял память и часть рассудка. Его сочли одним из горестных ошметков войны и послевоенного хаоса, которых множество было в то время.
Из госпиталя его перевели в психиатрическую больницу, а потом почему-то в неврологическую клинику в Брянске. Главврач клиники заинтересовался этим случаем и вставил его описание в свою книгу, которую готовил тогда к публикации. Через три года его выписали с диагнозом «расстройство памяти в результате механической травмы». Ему выдали паспорт, где он значился как Никита Незнаев — имя это придумал главврач клиники, аргументируя, что имя Никита звучит почти так же, как слово Никто, а потому в целом имя должно звучать как «Никто (меня) не знает». Сам больной демонстрировал полное отсутствие воображения, граничащее со слабоумием, и имя себе придумать не смог, даже самое простое. Он вообще говорил мало, косноязычно, но, в общем, все понимал, и его сочли годным к простой работе. Он стал работать дворником при больнице, убирать двор. Обязанности исполнял аккуратно, не пил. Молчун, но не злой: в общем, все привыкли, что есть такой человек, и все.
После смерти Сталина он перебрался на Север, где работал в разных местах сторожем. Несмотря на диагноз, ему доверили даже ружье, чтобы охранять большой склад: в тех местах вольные люди, да еще непьющие, встречались редко, так что Незнаев легко находил себе работу. Жил в сторожке, ровно и незаметно, даже с собакой своей почти не разговаривал, только давал ей еду.
Но постепенно он как-то оттаивал. Прошло десять лет после конца войны, и 9 мая 1955 года он впервые за все это время выпил стакан водки. Он сидел один в своей сторожке, на дальнем Севере, слушал по радио военные песни, которые передавали по случаю Дня Победы.
Он выпил, и впервые за десять лет маленькая горькая слеза скатилась из еголевого глаза.
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт, —
пел голос Марка Бернеса. Сторож отер слезу рукавом ватника, и впервые за десять лет прорезалась и расплылась по его жесткому, небритому лицу кривая, чуть лукавая и как бы смущенная улыбка. Он пробуждался. Это был Владимир Петрович Дунаев.
После второго стакана он закурил папиросу. Потерю памяти и частичное слабоумие он в основном симулировал. Очнувшись после войны в больнице, он обнаружил, что все галлюцинации и экстазы, которые не отпускали его всю войну, исчезли без следа. Единственная мысль, которая четко присутствовала в его сознании, была мысль о том, что ему грозит обвинение о дезертирстве, в неясной деятельности на оккупированной немцами территории, затем долгое и безрезультатное расследование в НКВД, допросы, потом признание в том, чего он не совершал, и затем расстрел или, в лучшем случае, двадцать пять лет лагерей и голодная смерть на Колыме. Он думал только об этом, все остальное его не занимало.