Эмиль Золя - Разгром
— Хорошо еще, что на дворе мороз, — заметил Делагерш. — Но как только снег растает, придется все осмотреть и очистить. Иначе мы погибнем.
Жильберта, смеясь, попросила мужа поговорить за завтраком о чем-нибудь более приятном, и он только сказал в заключение:
— Ну, теперь маасская рыба надолго останется под подозрением.
Завтрак кончился, подали кофе; вдруг горничная доложила, что господин фон Гартлаубен просит разрешения войти на минутку. Все заволновались: днем, в этот час, он еще никогда не приходил. Делагерш приказал сейчас же просить его, считая это посещение благоприятным обстоятельством, которое даст возможность познакомить с капитаном Генриетту. А капитан, заметив незнакомую молодую женщину, стал еще любезней. Он даже согласился выпить чашку кофе; он пил его без сахара, помня, что так делают многие парижане. Впрочем, если он настаивал на том, чтобы его приняли, то единственно из желания поскорей сообщить госпоже Делагерш, что он только что добился помилования человека, за которого она просила — беднягу-рабочего с их фабрики, заключенного в тюрьму за драку с прусским солдатом.
Тут Жильберта воспользовалась случаем, чтобы заговорить о старике Фушаре.
— Капитан, позвольте познакомить вас с одной из моих лучших подруг!.. Примите ее под ваше покровительство; она — племянница фермера, арестованного в Ремильи, знаете, после этой истории с вольными стрелками.
— А-а! Да, дело об убийстве шпиона, того несчастного, которого нашли в мешке… О! Это дело серьезное, очень серьезное! Боюсь, что ничего не удастся сделать.
— Капитан, вы доставите мне такое удовольствие!
Она ласково взглянула на него; он почувствовал себя на седьмом небе, поклонился с рыцарской покорностью: «Все, что вам угодно!»
— Я буду вам очень признательна, сударь, — с трудом произнесла Генриетта, охваченная непреодолимой тоской при внезапном воспоминании о муже — о бедном Вейсе, расстрелянном в Базейле.
Эдмон, который скромно вышел из столовой при появлении капитана, вернулся и что-то шепнул на ухо Жильберте. Она быстро встала, сказала, что торговка принесла кружева, и, извинившись, вышла вместе с Эдмоном. Оставшись одна в обществе двух мужчин, Генриетта молчала, сидя у окна, а они продолжали громко разговаривать:
— Вы, конечно, выпьете рюмочку, капитан?.. Видите ли, я не стесняюсь, я говорю все, что думаю, я ведь знаю широту ваших воззрений. Так вот! Уверяю вас, ваш префект поступает несправедливо, желая выжать из нашего города еще сорок две тысячи франков… Подумайте, сколько мы уже принесли жертв с самого начала! Во-первых, накануне сражения у нас побывала вся французская армия, голодная, изнуренная. Во-вторых, у вас, немцев, тоже были руки загребущие. Одни только передвижения войск, реквизиции, возмещения убытков, всякие там расходы обошлись нам в полтора миллиона. Прибавьте еще столько же после разрушений, произведенных битвой, пожарами, — и это составит три миллиона. Наконец я исчисляю в два миллиона убытки, понесенные промышленностью и торговлей… А-а? Что вы скажете? Вот вам уже пять миллионов, а в городе всего тринадцать тысяч жителей! И после этого вы требуете еще сорок две тысячи франков, не знаю уж под каким предлогом! Да разве это справедливо, да разве это разумно?
Фон Гартлаубен покачивал головой и только повторял:
— Что поделаешь! Война — это война!
Генриетте пришлось долго ждать, сидя у окна; у нее звенело в ушах, она почти дремала, усыпленная разными смутными и грустными мыслями, а Делагерш клялся честью, что ввиду полного исчезновения звонкой монеты только удачный выпуск местных бумажных денег, ассигнаций Кассы промышленного кредита, спас город от финансового краха.
— Капитан, пожалуйста, еще рюмочку коньяка!
И Делагерш перескочил на другую тему:
— Воевала не Франция, а Империя… Здорово обманул меня император!.. С ним все покончено; мы скорее согласимся, чтобы нас разорвали на части… Знаете, единственный человек предвидел все уже в июле, это господин Тьер, и его теперешняя поездка по европейским столицам — еще одно великое проявление мудрости и патриотизма. Все разумные люди мысленно с ним; дай бог, чтобы он преуспел!
Делагерш не договорил, а только покачал головой, считая непристойным обнаружить перед пруссаком, хотя бы даже симпатичным, свое стремление к миру. Но он горел этим желанием, как и вся старая консервативная буржуазия, стоявшая за плебисцит. Скоро не останется ни сил, ни денег, надо сдаваться, и во всех захваченных областях поднималась глухая злоба против Парижа, который упорствовал в своем сопротивлении. Делагерш понизил голос и, намекая на пламенные призывы Гамбетты, сказал в заключение:
— Нет, нет! Мы не можем действовать заодно с буйно помешанными! Это уже резня… Я за господина Тьера, который хочет произвести выборы, а что касается Республики, — да боже мой! — она мне не мешает, если понадобится, мы сохраним ее в ожидании лучшего.
Фон Гартлаубен все так же вежливо кивал головой в знак одобрения и только повторял:
— Конечно, конечно…
Генриетте стало совсем не по себе, она больше не могла здесь оставаться. В ней поднималось беспричинное раздражение, потребность уйти; она тихонько встала и пошла к Жильберте, которая все не возвращалась.
Она вошла в спальню и остолбенела, увидя, что подруга лежит на кушетке и плачет в необычайном смятении.
— Что с тобой? В чем дело? Что случилось?
Жильберта заплакала еще сильней и не хотела отвечать: она была потрясена, ее лицо горело. Наконец она бросилась в объятия Генриетты и, пряча голову у нее на груди, пролепетала:
— Милая, если бы ты знала!.. Я никогда не посмею рассказать тебе… А ведь у меня одна ты, только ты и можешь дать мне хороший совет!..
Жильберта вздрогнула и, запнувшись, сказала:
— Я была с Эдмоном… И вот сейчас моя свекровь застигла нас врасплох…
— Как это «врасплох»?
— Ну да, мы были здесь, он меня обнимал, целовал…
И, целуя Генриетту, сжимая ее дрожащими руками, Жильберта все рассказала ей:
— Милая! Не суди меня слишком строго! Мне было бы так тяжело!.. Знаю, знаю, я поклялась тебе, что это никогда не повторится. Не ты видела Эдмона. Он такой храбрый и такой красивый! Да еще, подумай, несчастный юноша ранен, болен, оказался далеко от матери! К тому же он никогда не был богат; в семье последние гроши ушли на его обучение… Уверяю тебя, я не могла ему отказать!
Генриетта слушала в испуге, ее ошеломили признания подруги.
— Как? Так это с молоденьким сержантом!.. Милая! Да ведь все тебя считают любовницей пруссака!
Жильберта стремительно вскочила, вытерла глаза и с возмущением воскликнула:
— Любовницей пруссака?!. Ну нет! Он ужасен, он мне противен!.. За кого меня принимают? Как могут считать меня способной на такую низость? Нет, нет, никогда! Лучше умереть!
В своем негодовании она преобразилась, стала величественной, преисполнилась скорбной и гневной красотой. Но вдруг к ней опять вернулось кокетливое веселье, беспечность, легкость, и она неудержимо захохотала.
— Я над ним потешаюсь, это верно. Он меня обожает; стоит мне на него взглянуть, и он во всем мне покоряется… Если бы ты знала, как забавно — смеяться над этим толстяком; а он, кажется, все надеется, что я его, наконец, вознагражу!
— Но ведь это очень опасная игра! — серьезно заметила Генриетта.
— Ты думаешь? А чем я рискую? Когда он заметит, что ему не на что рассчитывать, он рассердится и уедет… Да нет! Он этого никогда не заметит! Ты его не знаешь; он из тех мужчин, с которыми женщины могут совершенно безопасно для себя зайти так далеко, как им вздумается. Видишь ли, у меня на это нюх, который меня всегда оберегал. Этот пруссак слишком тщеславен; он никогда не заподозрит, что я над ним смеялась… И все, что я ему позволю, — это увезти воспоминание обо мне и утешаться мыслью, что он вел себя пристойно, как джентльмен, который долго жил в Париже.
Она развеселилась и прибавила:
— А пока он прикажет освободить дядю Фушара и за свои старания получит из моих рук только чашку чая с сахаром.
Но вдруг она вспомнила о своих опасениях, о своем страхе: ведь ее застигли врасплох! На ее ресницах опять заблестели слезы.
— Боже мой! А свекровь-то! Что будет? Она меня очень не любит, она способна рассказать все мужу.
Генриетта окончательно успокоилась. Она вытерла подруге глаза, заставила оправить измятое платье.
— Послушай, милая! У меня не хватает духу бранить тебя, ты ведь сама знаешь, как я тебя порицаю! Но меня так напугали твоим пруссаком, я опасалась таких некрасивых дел, что эта история — честное слово! — еще пустяк… Успокойся, все можно уладить!
Это было разумно, тем более, что почти сейчас же вошел Делагерш с матерью. Он сообщил, что послал за коляской, чтобы ехать на вокзал, решив тотчас же отправиться в Брюссель. Он хотел проститься с женой. Обратившись к Генриетте, он сказал: