Марсель Пруст - Пленница
Если бы я был безукоризненно верен Альбертине, я бы не страдал от ее неверностей, которые не в состоянии был бы себе представить. Меня терзало в Альбертине мое постоянное желание нравиться разным женщинам, рисовать в воображении новые романы; это ей надо было подозревать, что я, сидя рядом с ней, бросил на кого-то взгляд, не давать мне засматриваться на молодых велосипедисток, сидевших за столиками в Булонском лесу. Если бы у нас не было опыта, мы могли бы с известным правом сказать, что ревновать можно только к самому себе. Наблюдения стоят дешево. Только наслаждение, испытанное нами самими, вооружает нас знаниями и заставляет страдать.
Порой по взгляду Альбертины, по внезапно выступившей на ее лице краске я догадывался, что в областях более недоступных для меня, чем небо, в областях, где действуют неизвестные мне воспоминания Альбертины, украдкой пробегает огнедышащая молния. В такие мгновенья мне казалось, что в красоте, которая занимала мои мысли в течение нескольких лет моего знакомства с Альбертиной и на бальбекском пляже и в Париже, красоте, мне еще очень мало известной, сущность которой состоит в том, что моя подружка развивается во множестве направлений и содержит в себе столько протекших дней, – в этой ее красоте есть для меня что-то душераздирающее. Я видел, как в этом розовеющем лице разверзается, подобно бездне, необозримое пространство таких вечеров, когда я еще не был знаком с Альбертиной. Мне ничего не стоило посадить Альбертину к себе на колени, охватить руками ее головку, ласкать ее, медленно проводить руками по ее телу, но это было бы все равно, что держать в руках камень, таящий в себе соль древних океанов или луч звезды, я чувствовал, что дотрагиваюсь только до оболочки существа, внутренний мир которого уходит в бесконечность. Как я страдал от забывчивости природы, которая, разделив тела, не подумала о том, чтобы сделать возможным взаимопроникновение душ! Я сознавал, что Альбертина для меня (если ее тело в моей власти, то ее мысль не подчиняется моей мысли) даже не дивная пленница – украшение моего жилища; искусно скрывая ее даже от тех, кто приходил ко мне и не подозревал, что она – в соседней комнате, – я был вроде того человека, о котором никто не знал, что он держит в бутылке китайскую принцессу, – я настойчиво, безжалостно, не допуская возражений, требовал от себя, чтобы я отправился на поиски прошлого, так что скорее она была для меня великой богиней Времени. И если бы мне понадобилось убить для нее многие годы, истратить состояние, лишь бы в конце концов не сказать себе, что все это зря, – а у меня, увы, не было уверенности, что я так не скажу, – я бы ни о чем не жалел. Конечно, уединение стоит дороже, оно более плодотворно, менее мучительно. Но если стать коллекционером по совету Свана, который пенял мне за то, что я не познакомился с де Шарлю («Как вам не стыдно!» – говорил Сван о де Шарлю, этом остроумном, развязном, наделенном хорошим вкусом человеке), то статуи, картины, за которыми долго гоняешься, которые наконец находишь или, если представить дело в более благоприятном для меня свете, которыми бескорыстно любуешься, – это как ранка, которая довольно быстро затягивалась, но из-за бессознательной неловкости Альбертины, из-за равнодушных людей или моих мыслей вскоре начинала кровоточить, – открыли бы мне доступ к выходу из самого себя, к этому запасному пути, который, однако, в конце концов выводит на большую дорогу, где протекает то, что нам становится известным, только когда оно причиняет нам боль: к жизни других людей.
Если выдавался прекрасный лунный вечер, то через час после того, как Альбертина ложилась, я шел к ней и предлагал посмотреть в окно. Могу сказать с уверенностью, что шел я только за этим, что я не следил за ней. Что она могла бы и хотела бы от меня сейчас утаить? Для этого она должна была бы войти в заговор с Франсуазой, а это исключалось. В темной комнате я видел только хрупкую диадему ее черных волос на белой подушке. Но я слышал дыхание Альбертины. Она крепко спала, и я не решался подойти к изголовью – я садился на самом краешке; сон и шепот не прерывались. До чего же веселые были у нее сны! Я обнимал ее, встряхивал. Она просыпалась, сейчас же заливалась хохотом, обвивая мне шею руками, говорила: «Я как раз только что спрашивала себя, придешь ли ты» – и еще громче закатывалась ласковым смехом. Можно было подумать, что во сне ее прелестная головка полна веселья, нежности и смеха. И когда я будил ее, я только выпускал из надкушенного плода утоляющий жажду сок.
В воздухе пахло весной; наступала хорошая пора. Часто, когда Альбертина заходила пожелать мне спокойной ночи, моя комната, занавески, стена над ними были еще совсем черны, а в соседнем саду, принадлежавшем монахиням, в тишине раздавалось дивное, многозвучное, подобное игре на фисгармонии в храме, пение неизвестной птички, которая пела утреню лидийского напева443 и озаряла мои сумерки звонкой, полнозвучной песнью во славу ей уже видного солнца.
Вскоре ночи укоротились, и еще до того, как наступало утро, я видел сквозь занавески, что белизна с каждым днем все прибавляется. Если я свыкся с мыслью, что Альбертина будет жить по-прежнему, если у меня, несмотря на ее отнекиванье, создалось впечатление, что она хочет оставаться в плену, то это лишь потому, что каждый день я был уверен, что с завтрашнего дня я начну работать, буду вставать с постели, выходить из дому, готовиться к отъезду в имение, которое мы приобретем и где Альбертина будет чувствовать себя свободнее, не испытывая тревоги за меня, сможет по своему выбору жить в деревне или на море, ездить на пароходе или охотиться. Но на другой день, когда миновало время чередования моей любви к Альбертине с ненавистью к ней (если это для нас уже настоящий день, то мы оба из выгоды, из вежливости, из жалости ткем завесу лжи, которую принимаем за реальность), бывало и так, что один из часов, из которых этот день складывался, именно из тех, которые мне как будто запомнились, вдруг задним числом снимал с себя маску и представал передо мной совершенно иным. Если раньше он казался мне благожелательным, то теперь он являл собой до сих пор затаенное и вдруг обозначившееся желание, отгораживавшее от меня еще одну область в душе Альбертины, меж тем как я был уверен, что эта область срослась с моей душой. Пример: когда Андре в июле уехала из Бальбека, Альбертина не сказала мне, что должна скоро с ней встретиться. Я же думал, что она увидится с ней еще раньше, чем предполагает, так как в Бальбеке мне было очень тоскливо, и вот Альбертина ночью 14 сентября решила пойти на жертву: дольше в Бальбеке не задерживаться и ехать в Париж. Когда настало 15 сентября, я заговорил с ней об Андре и спросил: «Она вам обрадовалась?» Г-жа Бонтан что-то привезла Альбертине; я видел ее мельком и сказал, что Альбертина отправилась к Андре: «Они хотели поехать в деревню». – «Да, Альбертина чувствует себя в деревне как дома, – ответила г-жа Бонтан. – Три года назад она ежедневно ездила в Бют-Шомон». Когда г-жа Бонтан назвала эту местность, где Альбертина, по ее словам, никогда не бывала, у меня захватило дыхание. Реальность – самый ловкий из наших врагов. Она атакует те стороны нашей души, где мы ее не ждали и где мы не приготовились к обороне. Значит, Альбертина или солгала тетке, сказав, что каждый день ездит в Бют-Шомон, или мне – сказав, что не знает, где это. «Как хорошо, – добавила г-жа Бонтан, – что бедная Андре скоро уедет в оздоровляющую, настоящую деревню! Ей это необходимо, она так плохо выглядит! Этим летом ей не удалось подышать воздухом. Подумайте: она уехала из Бальбека в конце июля, надеясь вернуться туда в сентябре, но ее брат сломал себе ногу, и теперь она уже туда не вернется». Итак, Альбертина не дождалась Андре в Бальбеке и ничего мне об этом не сказала! Тем любезнее было с ее стороны предложить мне вернуться в Париж. Вот только… «Да, я припоминаю, что Альбертина говорила мне об этом… (Альбертина ничего мне об этом не говорила.) Когда же это случилось? У меня в голове все перепуталось». – «Уж раз это должно было случиться, то случилось вовремя, так как через день после этого была назначена сдача виллы внаймы и бабушка Андре должна была бы заплатить за меня неустойку. Брат Андре сломал себе ногу четырнадцатого сентября, она телеграфировала Альбертине пятнадцатого утром, и у Альбертины было время предупредить агентство. Еще один день – и пришлось бы уплатить за виллу по пятнадцатое октября». Таким образом, когда Альбертина, изменив решение, сказала мне: «Мы уезжаем вечером», – она уже представляла себе неизвестное мне помещение бабушки Андре, где, как только мы вернемся в Париж, она встретится с подругой, которую она, не говоря мне ни слова, поджидала в Бальбеке. Ласковые слова, в которых она выражала желание вернуться со мной после упорного отказа ехать в Париж – отказа, который я слышал от нее еще так недавно, я объяснял ее мягкосердечием. На самом деле они отражали перемену обстоятельств, о которой мы обычно бываем не осведомлены и которая является тайной причиной изменения в поведении девушек, не любящих нас. Девушка решительно отказывается прийти к нам на свидание завтра, потому что она устала, потому что дед ждет ее завтра к обеду. «Приходите после обеда», – настаиваю я. «Он меня скоро не отпустит. Пожалуй, еще пойдет провожать». Просто-напросто у нее свидание с другим, с тем, кто ей нравится. Неожиданно у этого другого оказываются какие-то дела. И она приходит ко мне, выражает сожаление, что огорчила меня, и сообщает, что дедушка пошел погулять один, она свободна и пришла ко мне. Я должен был бы разглядеть эти фразы в том, что мне говорила Альбертина в день моего отъезда из Бальбека. Впрочем, пожалуй, чтобы понять язык Альбертины, мне не стоило стараться узнавать в нем подобные фразы – достаточно было вспомнить две черты ее характера.