Энн Бронте - Незнакомка из Уайлдфелл-Холла
Мои худшие опасения подтвердились — началось омертвление. Доктор сказал ему, что спасения нет, и описать его отчаяние невозможно. Кончаю писать».
Следующее письмо было еще более скорбным. Конец приближался, больной уже был на самом краю той ужасной пропасти, перед которой трепетал, и никакие самые горячие молитвы, самые жгучие слезы спасти его не могли. И он ни в чем не находил опоры. Грубоватые утешения Хэттерсли пропадали втуне. Окружающий мир утратил для него смысл. Жизнь со всеми ее интересами, мелкими заботами и преходящими удовольствиями казалась ему теперь жестокой насмешкой. Упоминание о прошлом оборачивалось агонией тщетных сожалений, упоминание о будущем усугубляло его муки, но молчать значило оставлять его в жертву душевным терзаниям и страху. Часто он, содрогаясь, перебирал все подробности того, что ожидало его бренную оболочку, — постепенное разложение, уже начавшееся в его теле, саван, гроб, темная одинокая могила и все ужасы истлевания.
«Если же я пытаюсь, — писала его горюющая жена, — отвлечь его от таких мыслей, обратить их на более высокие предметы, это не помогает.
— Тем хуже, тем хуже, — стонет он. — Если и правда есть жизнь за могилой и загробный суд, то я ведь к ним не готов!
Я не в силах ему помочь. Что бы я не говорила, он не хочет узреть света истины, не находит в моих словах ни поддержки, ни утешения и все же с отчаянным упорством цепляется за меня, — с каким-то детским упрямством, словно в моей власти избавить его от судьбы, которая так безмерно его страшит. Он не отпускает меня от себя ни днем, ни ночью. Сейчас, когда я пишу, он сжимает мою левую руку. Он держится за нее так уже много часов, то тихо, повернув ко мне бледное лицо, то вдруг хватает меня за локоть, а на лбу у него выступают крупные капли пота от страха перед тем, что ему уготовано, — или кажется, что уготовано. Если я отнимаю руку хотя бы на миг, он пугается.
— Не уходи, Хелен, — говорит он. — Позволь мне держаться за тебя. Мне чудится, что пока ты здесь, со мной не может случиться ничего плохого. Но ведь смерть все-таки придет — и скоро, скоро!.. И тогда… ах, если бы я мог поверить, что за ней нет ничего!
— И не верь этому, Артур. За ней — вечный свет и блаженство, если только ты попытался бы их обрести.
— Что? Для меня? — произнес он, словно усмехнувшись. — Или нас не судят по земным нашим делам? Какой смысл в испытательном сроке земного существования, если человек будет проводить его как ему заблагорассудится, нарушая все Божьи заветы, а затем вознесется в рай вместе с праведниками? Если гнуснейший грешник получит ту же награду, что и самый святой среди святых, просто сказав: я раскаиваюсь?
— Но если ты раскаешься искренне…
— Испытывать раскаяние я не способен. Только страх.
— И о прошлом сожалеешь только из-за последствий для тебя?
— Вот именно. Если не считать, что сожалею еще и о том, как поступал с тобой, Хелен. Потому что ты милосердна ко мне.
— Так вспомни о милосердии Бога, и ты пожалеешь, что оскорблял его.
— Что такое — Бог? Я не могу ни увидеть его, ни услышать. Бог всего лишь отвлеченное понятие!
— Бог это — Извечная Мудрость, Сила и Милосердие… и Любовь. Но если такое понятие слишком непостижимо для твоего человеческого сознания, если твой ум теряется перед бесконечной его безмерностью, то обрати мысли к Тому, Кто снизошел разделить с нами нашу природу и даже вознесся на Небеса в своей преображенной, но человеческой плоти. К Тому, в Ком сияет вся полнота Божественного Начала.
Но он только покачал головой и вздохнул. Затем в новом припадке жуткого ужаса стиснул мои пальцы и локоть, стонал, стенал, льнул ко мне с тем диким, безумным отчаянием, которое особенно ранит мою душу, потому что ведь помочь ему не в моих силах. Я попыталась, как могла, успокоить его и утешить.
— Смерть так ужасна! — рыдал он. — Я не вынесу… Ты не понимаешь, Хелен, ты не способна понять, что это, потому что тебе-то она не угрожает. И когда меня похоронят, ты вернешься к прежней жизни, будешь счастлива, и весь мир будет по-прежнему заниматься своими делами и веселиться, словно я и не жил никогда! Я же… — От слез он не мог продолжать.
— Пусть хоть это тебя не расстраивает, — сказала я. — Все мы очень скоро последуем за тобой.
— Почему только я не могу взять тебя с собой теперь же! — вскричал он. — Ты бы заступилась за меня.
— Ни одному смертному не дано избавить ближнего своего от уготованной ему участи или заключить с Богом уговор, — ответила я. — Искупление души требует большего. Чтобы искупить нас, освободить от тенет Отца Зла, потребовалась кровь Богочеловека, совершенного и безгрешного. Проси Его быть твоим заступником.
Но мои слова напрасны. Теперь он не высмеивает эти священные истины, как прежде, но не способен ни довериться им, ни постигнуть их. Страдать ему осталось уже недолго. А страдает он нестерпимо, как и те, кто ухаживает за ним, но не стану удручать тебя дальнейшими подробностями. Мне кажется, сказанного достаточно, чтобы убедить тебя, что я поступила верно, поехав к нему».
Бедняжка Хелен! Какие ужасы приходилось ей переносить! А я не мог ничем их облегчить… Мне даже чудилось, что их на нее навлек я своими тайными мечтами. Страдания ее мужа и ее страдания были как бы карой мне за то, что я лелеял такое желание.
На второй день пришло еще одно письмо. Оно так же было молча вложено мне в руку, и вот его содержание:
«5 декабря.
Он наконец отошел. Я сидела с ним всю ночь, вглядываясь в его изменяющееся лицо, прислушиваясь к его затихающему дыханию, чувствуя, как его пальцы сжимают мою руку. Он долгое время хранил молчание, и я уже думала, что наступил конец, как вдруг он произнес тихо, но очень внятно:
— Молись обо мне, Хелен.
— Я молюсь о тебе каждый час, Артур, каждую минуту. Но ты сам должен молиться!
Его губы зашевелились, но ничего не произнесли. Затем глаза у него помутились, с уст порой срывались бессвязные недоговоренные слова, и, решив, что он без сознания, я осторожно высвободила руку, чтобы тихонько выйти глотнуть свежего воздуха, потому что мной все больше овладевала дурнота. Но судорожное движение пальцев и почти беззвучный шепот: „Не оставляй меня“ тотчас заставили меня снова взять его руку и не выпускать до тех пор, пока его не стало… А тогда я упала в обморок. Не от горя, а от переутомления, с которым у меня больше не было причины бороться. Ах, Фредерик, никто не может вообразить телесные и душевные муки этой кончины! Как могла бы я снести мысль, что эта бедная, трепещущая душа была тотчас ввергнута в вечный огонь? Она свела бы меня с ума. Но, слава Богу, у меня есть надежда — и не только робкое упование, что в последний миг раскаяние все-таки обрело ему прощение, но и благословенная уверенность, что через какое бы очищающее пламя ни был бы обречен пройти заблудший дух, какая бы судьба его ни ожидала, на вечную погибель он осужден быть не может, — Господь, в котором нет ненависти ни к единому из его творений, рано или поздно дарует ему прощение!
Той темной могиле, которой он так страшился, его тело будет предано в четверг, но гроб необходимо забить как можно быстрее. Если ты намерен приехать на похороны, то торопись, мне нужна помощь.
Хелен Хантингдон».
Глава L
СОМНЕНИЯ И РАЗОЧАРОВАНИЯ
Прочитав это, я не имел причин скрывать от Фредерика Лоренса свою радость и надежды, так как в них не было ничего предосудительного, — радовался я лишь избавлению его сестры от тягостных, изнурительных забот и надеялся только, что время исцелит ее от их последствий и до конца своих дней она обретет хотя бы душевный мир и покой. Я испытывал болезненную жалость к ее злополучному мужу (хотя прекрасно понимал, что все свои страдания он навлек на себя сам и вполне их заслуживал) и величайшее сочувствие к ее несчастьям, а также глубокую тревогу при мысли о возможных последствиях этих изнурительных забот, этих страшных бдений, этого непрерывного и вредоносного пребывания рядом с живым трупом — у меня ведь не было сомнений, что о большей части того, что ей выпало перенести, она умолчала.
— Вы поедете к ней, Лоренс? — спросил я, возвращая ему письмо.
— Да. Немедленно.
— Прекрасно. Так я прощусь с вами, чтобы не мешать вашим сборам.
— Они были закончены, пока вы читали письмо, а начаты еще до вашего прихода. Экипаж уже подан.
Горячо одобрив такую поспешность, я пожелал ему доброго утра и ушел. Пока мы пожимали друг другу руки, он внимательно посмотрел мне в лицо, но чего бы ни ждал там различить, увидел лишь отвечающую случаю серьезность и, может быть, легкую досаду — на мысли, которые, как я заподозрил, промелькнули у него в голове.
Но забыл ли я свои мечтания, пылкую любовь, упрямые надежды? Казалось кощунством думать о них в такое время, и все-таки я их помнил. Однако когда я сел на лошадь и медленно направился к себе домой, то размышлял лишь о несбыточности этих мечтаний, обманчивости надежд и тщете моей мысли. Миссис Хантингдон теперь свободна, думать о ней более не преступно, но думает ли она обо мне? О, разумеется, не сейчас, об этом и речи быть не может! Но вспомнит ли она обо мне, когда потрясение пройдет? Во всех письмах к брату — «нашему взаимному другу», как она сама его назвала, я был упомянут лишь раз, причем в ответ на прямой вопрос. Уж одно это давало достаточный повод подозревать, что я позабыт. Но мало того. Молчать она могла по требованию долга, только пытаясь меня забыть, однако во мне крепло угрюмое убеждение, что ужасы, которые она видела и перечувствовала, примирение с тем, кого она когда-то любила, его страшные смертные муки должны были неминуемо изгладить из ее души все следы мимолетной любви ко мне. Она могла оправиться от пережитого, к ней могли вернуться прежнее здоровье, душевное спокойствие, даже бодрость, — но только не чувства, которые, несомненно, уже представляются обманчивым сном, тем более что некому напоминать ей обо мне, нет средства заверить ее в моей преданности, моем постоянстве теперь, когда нас разделяет такое расстояние и простая деликатность запрещает искать с ней встречи или хотя бы написать — во всяком случае, пока не минуют долгие месяцы. А как мне заручиться помощью ее брата? Как разбить ледяную броню застенчивой сдержанности. Быть может, он и теперь будет смотреть на мою любовь с тем же неодобрением, что и раньше? Быть может, я кажусь ему слишком бедным, слишком простолюдином, чтобы вступить в брак с его сестрой. Да, нас разделил новый барьер. Между положением миссис Хантингдон, госпожи Грасдейл-Мэнора и миссис Грэхем, художницы, отшельницы, укрывавшейся в Уайлдфелл-Холле, бесспорно, существует значительная разница. И если я посмею предложить руку первой, меня могут счесть дерзким — и свет, и ее друзья, если не она сама. О, их осуждением я равнодушно пренебрег бы, будь я уверен в том, что она меня любит. Но не иначе! К тому же ее покойный муж с обычным эгоизмом мог поставить в своем завещании условия, препятствующие ее новому замужеству. Как видишь, у меня хватало причин предаться отчаянию, будь я так расположен.