Дмитрий Григорович - Переселенцы
Увидя Машу, Катерина, сидевшая неподалеку от мужа и кормившая последнего своего ребенка, раскрыла удивленные глаза. Она с первого взгляда поняла, что с дочерью случилось что-нибудь особенное, иначе ей незачем было являться домой в рабочий день и в такую пору. Не дав Маше выговорить слова, она кивнула головою на отца и выразительно указала глазами на дверь. Узелок, оставленный на пороге, убедил Катерину, что догадки не обманули ее. Лицо Катерины во все время, как слушала она объяснение дочери, сохраняло выражение грустного раздумья и вместе с тем какого-то спокойствия и покорности. Она не произносила слова негодования или жалобы против судьбы, которая в этот последний год посылала ей один за другим такие жестокие удары; еще менее думала она упрекать дочь. Если б удаление из Панфиловки произошло даже по вине Маши, и тогда, кажется, Катерина выслушала бы ее снисходительно. После несправедливых подозрений и побоев – словом, после сцены с дочерью в риге Андрея, Катерина обращалась с ней ласковее, чем когда-нибудь; ей как будто хотелось загладить жестокое обращение с дочерью: это старание не ускользало от внимания девушки, но было совершенно излишне: дочь давным-давно забыла материнские побои, несправедливые проклятия и подозрения. Вообще говоря, последние происшествия с Филиппом, болезнь мужа, мысль о Пете и сцепление тяжких обстоятельств заметно надломили энергию, которою до сих пор отличалась Катерина. Она казалась постаревшею десятью годами.
– Вот до чего дожили! – вымолвила она, когда дочь передала ей слова Андрея и Прасковьи. – Кабы не люди добрые, не знать бы нам, что и делать…
Она не договорила. Подперев ладонью голову, она с минуту глядела на степь, потом провела пальцами по глазам и сказала, переменив вдруг голос:
– Не слыхала ли чего-нибудь о нашей Дуне?.. Может, кто из города приходил, сказывал…
– Нет, матушка, никто не был, – возразила Маша, прикладывая ладонь ко лбу и поворачиваясь к хутору.
С некоторых пор в той стороне немолчно раздавалась песня.
– Ну, и о Ване также ничего не сказывали? никаких нет слухов? – спросила мать.
– Нет, матушка, – проговорила Маша, не обращая теперь внимания на песню, которая между тем становилась звонче и заметно приближалась.
– Уж бог знает, как и думать! – продолжала Катерина, – хоть бы слух о себе подал… Все думается: не случился ли грех какой, право; потому за ним нет этого, чтоб он худыми делами занимался: ни пьяница он, ни аладырный какой человек… Кабы работа напалась либо нанялся где, все бы пришел к нам, в город-то, все бы сказался… А то нет: ждали, ждали – нейдет, да и полно… Право, даже сумленье берет…
Голос, напевавший песню, заливался все ближе и ближе. На этот раз и мать и дочь обратились к хутору; обе решили, что кто-то направлялся в их сторону; но сколько ни щурились они, сколько ни старались рассмотреть впереди себя, лучи солнца, которое прямехонько спускалось перед глазами, мешали им удовлетворить любопытству. Несколько минут спустя песня вдруг замолкла, но вместо нее Катерина и Маша явственно услышали, как тот же голос назвал их по имени. При этом обе сделали несколько шагов вперед. Грустное лицо Катерины как будто даже оживилось; щеки Маши вспыхнули: они узнали голос. Вскоре все сомненья Маши и Катерины касательно столяра исчезли, как дым: он стоял перед ними.
В первую минуту Ваня не мог слова выговорить; он едва переводил дух от усталости. Ноги его, покрытые пылью выше колен, свидетельствовали о дальнем пути и притом очень спешной ходьбе. Несмотря на свежесть воздуха, пот струился по лицу его; волосы в беспорядке рассыпались из-под ветхого картуза. Но беспорядок в одежде и суетливость в чертах и движеньях ни в каком случае не выражали теперь внутренней тревоги; совсем напротив, круглое лицо Ивана сияло выраженьем самого полного счастья и довольства; глаза его радостно блистали, улыбка расходилась в обе стороны, дальше даже обыкновенного.
– Здравствуй, тетушка Катерина! здравствуй, Маша!.. Ох!.. ух!.. как запыхался!.. все бежал!.. – воскликнул он, бросаясь то к одной, то к другой. – Сейчас на хуторе был, – подхватил он, делая пояснительные жесты и сам посмеиваясь над усилиями, какие должен был делать, чтоб продолжать разговор, – пришел к Андрею: он все рассказал о Маше… барыня велела… ничего! Все хорошо, тетушка Катерина, очень хорошо!.. Сейчас из города… Сорок оконных рам… три сделал; шесть целковых!.. по два за раму!.. Слава богу… Ух! дайте дух перевести…
Из всего этого Катерина и Маша поняли только, что он сейчас пришел из города и был в Панфиловке, где Андрей сообщил ему об удалении Маши. Рамы, шесть целковых и более всего радость Ивана, причину которой никак не могли они истолковать себе, сбивали их с толку.
– Хотелось вас проведать… порадовать хотел. Слышь: сорок рам!.. За три уж деньги получил, шесть целковых! Ничего, тетушка Катерина, что она дома жить станет, это все ничего, ты об этом не думай: авось, бог даст, теперь все поправимся…
– Да что ж такое? я все в толк не возьму, чему радуешься-то? – спросила Катерина.
– Погоди… сейчас… Ух! смерть упыхался… все в бежки да в бежки, от самого, почитай, от хутора.
Катерина подвела его к колодцу, заставила сесть и сама села. Маша остановилась перед ними, закрыв ладонью глаза от солнца, которое освещало повеселевшее лицо ее.
– Что ж ты до сих пор в городе-то делал? Хотел с нами идти оттуда, до самого вечера ждали; куда ж ты делся-то?.. Ничего я не разберу, что говоришь-то, – сказала Катерина.
– А вот вишь ты, – начал Иван, выказывая веселость, которая заметно переходила к Маше[126], – вышло дело такое, никаким манером нельзя было упредить вас… Как вышел из суда-то, как спрашивать-то меня кончили… знамо, очень уж обрадовался, вон скорей… а тут у самых дверей городничий стоит.
– «Ты, говорит, братец, столяр?» – он еще прежде в суде меня видел, такой ласковый… Как сказал я ему: «столяр, говорю, сударь», – велел за собою идти. Пришли к нему в дом; стал опять водить меня по всем комнатам… У него, значит, рамы худо запирались, так которую починить велел…
– Уж неужели тебе оторваться-то нельзя было?.. На минуту отпросился бы, все бы тогда знали о тебе, сумневаться не стали бы…
– То-то и есть, никаким манером нельзя, тетушка Катерина, – с живостью перебил Иван. – Ты погоди только, все расскажу. Ну вот, тем временем, как я у городничего-то, наезжает к нему помещик… Ты слушай только… Вот как увидел он меня, – а я тут же в комнате стоял, задвижку в раму врезывал, – а он, слышь, затем и приехал: оченно столяр требовался… То-то поглядела бы ты, что было-то! Помещик себе желает, городничий себе – чудные, право, такие!.. Спорили, спорили, помещик городничего-то одолел, меня выпросил… Я и давай тогда проситься. «Так и так, говорю, ваше высокоблагородие: у меня здесь сродственники, надо сказаться, дожидать станут, посулил вместе в деревню идти…» Ничего этого не слушает, я ему свое, он свое. «Ладно, говорит, уйдешь, где тебя искать!..» Сейчас же велел сесть к себе на козлы и повез в деревню – торопыга такой! а, впрочем, во всем остальном ласковый; сулит: «работы, говорит, пропасть; я, говорит, тебя не обижу, будешь доволен!» Ну, и точно: сейчас это, как приехали в деревню, велел накормить меня, потом велел одну раму сделать; как сделал, он все рамы со всего дома – а дом у него новенький, только что выстроен – все рамы мне отдал: сорок рам! По два целковых за штуку подрядился! Окроме того, другая еще работа будет, насчет, то есть, мебели… Нанялся я у него до самой до зимы, тетушка Катерина!..
– Ну, слава богу, Иванушка! слава богу!
– Слава богу! И я тоже говорю: слава богу, тетушка Катерина! – перебил Иван, которому очень трудно было усидеть на месте: радость так и подмывала его. – Сначатия-то, как стал я у него проситься к вам сходить, осерчал маненько, а потом обошлось; деньги за три рамы, которые сделал, шесть целковых, отдал; велел приходить через три дня. Я потому больше, вас добре хотелось проведать… Вот, тетушка Катерина, все эти дела, которые у вас теперича, все это ничего… Надо надеяться, справимся как-нибудь… Слышь: сорок рам! восемьдесят целковых! да там другой еще работы наберется…
– Дай тебе бог… хорошо все это… – промолвила Катерина. – Ну, а идучи городом-то, не заходил ли к Дуне? Что она, сердечная?..
– Как же, тетушка, заходил! Меня к ней не допустили; сказывали только: оченно плоха… а жива еще, жива!.. А насчет, то есть, Филиппа также сказывали: в Москву отправили, и мальчика отправили, там судить будут… Ну, а у вас как? все ли благополучно? Что дядя Тимофей? все нездоровится? Андрей сказывал: очень, вишь, разнемогся…
– Даже не встает с лавки… признать трудно, – сказала Маша.
– Очень, очень плох, Ваня, – примолвила Катерина, – сдается мне, вряд встать; совсем уж к тому дело идет… право…
– Полно, тетушка Катерина, бог милостив! Будешь все так-то думать, хуже истоскуешься! Ты об этом не думай, право; а пуще всего не думай об этих обо всех делах своих; теперь, авось, справимся.