Марсель Пруст - Обретенное время
Герцогиня могла какое-то мгновение быть счастлива от ощущения, что ее прошлое оказалось более плотным и насыщенным, поскольку в нем нашлось место для меня, но, судя по некоторым ее высказываниям в ответ на мои вопросы о провинциализме господина де Бреоте, которого я в те времена не слишком отличал от господина де Саган или герцога Германтского, она осталась верна своему взгляду светской женщины, то есть хулительницы светского образа жизни. Не прерывая разговора, герцогиня стала показывать мне особняк. В меньших по размеру гостиных расположились парочки, которые, чтобы слушать музыку, предпочли уединиться. В крошечной гостиной в стиле ампир, где несколько человек в черном слушали музыку, сидя на диване, рядом с большим наклонным зеркалом, поддерживаемым Минервой, перпендикулярно к нему стоял шезлонг, вогнутый, подобно колыбельке, и в нем возлежала молодая женщина. Расслабленность ее позы, которую не потревожил даже приход герцогини, резко контрастировала с великолепным платьем ослепительно-алого шелка, перед которым бледнели самые красные фуксии и на перламутровой ткани которого узоры и цветы, казалось, нанесены были так давно, что оставили на материи глубокие вдавленные следы. Приветствуя герцогиню, она слегка наклонила прелестную каштановую головку. Хотя было совсем светло, поскольку для лучшего восприятия музыки она попросила задернуть плотные занавески, чтобы никто в темноте не споткнулся, пришлось зажечь огонь в стоящем на треножнике сосуде, откуда сочился слабый свет. В ответ на мой вопрос герцогиня Германтская сказала, что это госпожа де Сент-Эверт. Тогда мне захотелось узнать, кем приходится она той госпоже де Сент-Эверт, которую я хорошо знал. Герцогиня Германтская ответила, что это жена одного из ее внучатых племянников, она допускала, что это урожденная Ларошфуко, но отрицала, что сама была знакома с семейством Сент-Эверт. Тогда я напомнил ей один вечер (о котором, по правде сказать, и сам знал только понаслышке), когда она, будучи еще принцессой Ломской, встретила Свана. Герцогиня Германтская стала уверять, что ее не было на этом вечере. Герцогиня всегда была несколько лжива, с возрастом этот недостаток только усилился. Госпожа де Сент-Эверт казалась ей олицетворением общества — правда, со временем исчезнувшего, — от которого ей хотелось отречься. Я не стал настаивать. «Нет, если вы кого и могли мельком видеть у меня, так это мужа той женщины, о которой вы говорите и с которой я не поддерживала никаких отношений». — «Но у нее не было мужа». — «Вы так говорите, потому что они уже к тому времени давно расстались, но он был гораздо приятнее супруги». Я понял в конце концов, что человек невероятно огромного роста, крепкого сложения, с седыми волосами, которого я встречал едва ли не повсюду и имени которого не знал, и был мужем госпожи де Сент-Эверт. В прошлом году он умер. Что же касается племянницы, я так и не понял, почему, то ли из-за желудочных колик, то ли по причине расшатанных нервов, а может, из-за флебита или приближающихся родов, лежа слушала она музыку, не желая побеспокоить себя даже ради герцогини. Вероятнее всего, она, весьма гордясь своими чудесными алыми шелками, просто хотела возлежать в шезлонге, подобно Рекамье. Она даже не подозревала, что благодаря ей для меня вновь расцвело имя Сент-Эверт, которое через столько лет явилось знаком отдаленности и непрерывности времени. Ибо само время баюкала она в этой лодке, где в шелке алых фуксий расцветало имя Сент-Эвертов и стиль ампир. Герцогиня Германтская заявляла, что всегда ненавидела этот самый ампир, это означало лишь, что она ненавидела его теперь, что было правдой, поскольку за модой она следила, хотя и с некоторым опозданием. Не утруждая себя разговорами о Давиде, с творчеством которого была знакома плохо, она по молодости считала Энгра самым скучным из всех ремесленников, затем вдруг — самым изысканным из мэтров Нового искусства, потом ни с того ни с сего начинала ненавидеть Делакруа. Каким образом проделала она этот путь от поклонения к отрицанию, по правде говоря, значения не имеет, поскольку все это оттенки вкуса, который критик искусства угадывает лет за десять до снисходительной дамской беседы. Покритиковав стиль ампир, она извинилась, что говорит со мною о людях столь незначительных, как эти Сент-Эверты, и о таких глупостях, как провинциальная родня Бреоте, ибо она была столь же далека до понимания, почему меня это интересует, как и госпожа де Сент-Эверт-Ларошфуко, пытающаяся добиться то ли прекращения болей в желудке, то ли энгровского эффекта, была далека от того, чтобы подозревать, что ее имя меня очаровало, именно имя ее мужа, а не гораздо более знаменитое имя родителей, и что, как мне представлялось, в этом и состояла ее задача — лежать в этой полной символов комнате и баюкать время.
«Но с какой стати я забиваю вам голову всякой ерундой, можно подумать, вам это интересно?» — воскликнула герцогиня. Фразу эту она произнесла вполголоса, и никто не мог расслышать ее слов. Но какой-то молодой человек (который впоследствии заинтересовал меня своим именем, когда-то гораздо более близким мне, чем имя Сент-Эверт) раздраженно поднялся со своего места и отправился в другой конец комнаты, чтобы никто не мешал ему как следует сосредоточиться. Потому что как раз играли «Крейцерову сонату», но, перепутав очередность, указанную в программке, он решил, что это отрывок из Равеля, про которого ему сказали, что это так же прекрасно, как и Палестрина, но сложно для восприятия. В своем решительном нетерпении поменять место он в полутьме наткнулся на журнальный столик, в результате чего обернулись на шум многие из присутствующих, для которых это простое движение — поворот головы — хотя бы на миг прервало пытку «благоговейного» прослушивания «Крейцеровой сонаты». Мы с герцогиней Германтской, виновники этого маленького инцидента, поспешили перейти в другую комнату. «Да, так вот, как вы, такой достойный человек, можете интересоваться подобными пустяками? И буквально только что я видела, как вы беседуете с Жильбертой де Сен-Лу. Это недостойно вас. Для меня эта женщина — полное ничтожество, да вообще ее и женщиной назвать нельзя, по мне так она просто воплощение лживости и мещанства» (даже выступая защитницей интеллектуальности, герцогиня не могла преодолеть своих аристократических предрассудков). «Впрочем, зачем вообще вам нужно было приходить в этот дом? Ну сегодня, я понимаю, сегодня еще куда ни шло, все-таки чтение Рахили, конечно, вам это интересно. Но какой бы прекрасной она ни была, перед этой публикой она просто не смотрится. Я могу, если хотите, устроить вам обед наедине. Вы сами сможете убедиться, кто она есть. Да она в сотню раз выше любого из здешних гостей. А после обеда она почитает вам Верлена. Потом расскажете мне, как все прошло. Нет-нет, в подобном столпотворении делать вам нечего. Разве что здесь вы можете чему-то поучиться…» — добавила она с видом сомнения и недоверия, не рискуя, впрочем, заходить слишком далеко, поскольку и сама толком не знала, на что она, собственно говоря, намекает, на какие обстоятельства.
Особенно она расхваливала мне каждодневные вечерние приемы, на которых непременно присутствовали X. и У. Поскольку она приняла в конце концов точку зрения всех этих «салонных» дам, которых некогда от всей души презирала (что, впрочем, теперь отрицала), превосходство которых, признак избранности, как ей представлялось, заключалось в том, что у них бывали «все знаменитости». Когда я заметил, что такая вот «салонная» дама не сказала бы ни единого доброго слова о госпоже Хоуланд, пока та была жива, герцогиня рассмеялась над моей наивностью: «Ну разумеется, одна принимала у себя всех, а другая пыталась их переманить».
«А не кажется ли вам, — спросил я герцогиню, — что для госпожи де Сен-Лу весьма неприятное испытание слушать бывшую любовницу своего мужа?» Я увидел, как лоб герцогини Германтской пересекает косая складка, словно создавая мостик между тем, что человек только что услышал, и его собственными грустными мыслями. Эту самую связь выразить нельзя, но все самое важное из того, что мы говорим, не требует ни устного, ни письменного ответа. Одни лишь дураки тщетно и настойчиво десятки раз подряд просят ответа на письмо, которое написали совершенно напрасно, по глупости; ибо на подобного рода письма отвечают всегда лишь действиями, просто корреспондентка, которая не ответила на ваше письмо, как вам кажется, по небрежности, встретив вас, скажет «месье», а не назовет по имени. В моем намеке на связь Сен-Лу и Рахили не было ничего серьезного, он лишь на мгновение привел герцогиню Германтскую в замешательство, напомнив о том, что я был другом Робера и, возможно, даже оказался посвящен в ту неприятную историю, которая произошла с актрисой на вечере у герцогини. Но последняя не стала углубляться в эти воспоминания, тревожная складочка на лбу исчезла, и на мой вопрос относительно Жильберты герцогиня Германтская ответила так: «Могу вас уверить, что это тем более ей безразлично, что Жильберта никогда не любила мужа. Не надо путать разные вещи. Она любила свое положение, свое имя, ей нравилось быть моей племянницей, нравилась возможность выбраться из своего болота, после чего она не придумала ничего лучше, как туда вернуться. Уверяю вас, я в свое время так страдала из-за несчастного Робера, потому что хотя особой зоркостью он не отличался, но все было слишком заметно, и это, и многое другое. Не стоило бы этого, конечно, говорить, поскольку она, несмотря ни на что, моя племянница, у меня нет доказательств, что она его обманывала, но ходило столько сплетен. Хотя нет, пожалуй, кое-что мне известно, была одна история с каким-то офицером из Мезеглиза, Робер еще хотел с ним стреляться. Из-за всего этого Робер и поступил на военную службу. Война оказалась для него избавлением от семейных неприятностей, и, если хотите знать мое мнение, это не его убили, он сам подставил себя под пули. А она, похоже, нисколько и не страдала, я даже удивилась тому, прямо скажем, поразительному цинизму, с каким демонстрировала она свое безразличие, я очень тогда огорчилась, ведь я так любила несчастного Робера. Возможно, это вас удивит, ведь меня плохо знают, но мне до сих пор еще случается думать о нем. Я никого не забываю. Мы никогда с ним об этом не говорили, но он, конечно, понял, что я обо всем догадываюсь. Смотрите сами, если бы она хоть сколько-нибудь любила своего мужа, разве была бы она столь бесстрастна, оказавшись в одной гостиной с женщиной, которую он столько лет безумно любил? Можно сказать, всегда любил, я уверена, что это никогда не прекращалось, даже во время войны. Да она должна была бы вцепиться ей в глотку!» — вскричала герцогиня, упуская из виду, что это она сама, пригласив Рахиль и сделав возможной сцену, которая, как ей казалось, обязательно должна была бы произойти, если бы Жильберта действительно любила Робера, поступила, возможно, весьма жестоко. «Нет, — заключила она, — все-таки это большая свинья». Подобное выражение оказалось позволительно для герцогини Германтской благодаря падению из приличного общества Германтов в общество комедиантов, потому также, что ей казалось, будто это весьма в духе XVIII века, который, по ее мнению, допускал подобные вольности в речи, а еще потому, что она полагала, будто ей вообще дозволено все. Но именно это выражение было продиктовано ненавистью, что испытывала она к Жильберте, желанием побольнее ударить ее, если и не в прямом смысле, то хотя бы фигурально. И в то же самое время герцогиня желала оправдать этим свое поведение по отношению к Жильберте, вернее, против Жильберты, то, что она позволяла себе в обществе, в семье, действуя, как ей казалось, исходя из интересов Робера.