Марсель Пруст - Пленница
На глазах у меня выступили слезы, как у человека, который, находясь один у себя в комнате, создавая по прихоти своей фантазии образ смерти любимого существа, так ясно, до мельчайшей подробности, представляет себе свою скорбь, что в конце концов действительно начинает испытывать душевную боль. Так, умножая наставления Альбертине по поводу того, как она должна будет вести себя по отношению ко мне, когда мы расстанемся, у меня создалось впечатление, будто мне так грустно, как если бы нам с минуты на минуту не предстояло примирение. И потом, был ли я уверен в своих силах, был ли я уверен, что уговорю Альбертину снова жить вместе, а если мне даже это и удалось бы в этот вечер, не вернулось ли бы к ней прежнее душевное состояние, которое у нее прошло после сегодняшней сцены? Я чувствовал себя – хотя и не верил этому – хозяином будущего: я понимал, что это ощущение появилось у меня только потому, что будущего еще не существовало и я не был удручен его неизбежностью. Наконец, говоря неправду, я, быть может, вкладывал в мои слова больше истины, чем мне это казалось. Например, я сказал Альбертине, что скоро ее забуду; так у меня действительно произошло с Жильбертой, с которой я старался теперь не встречаться, чтобы избежать не страдания, а скуки. Конечно, я страдал, когда писал Жильберте, что мы больше не увидимся. Однако изредка я у нее бывал. Все время Альбертины принадлежало мне. В любви легче побороть чувство, чем утратить привычку. У меня хватало силы произносить горькие слова; я знал, что это ложь, но в устах Альбертины они были искренни: «Да, я вам обещаю – я вас больше не увижу. Только не видеть, как вы плачете, мой родной! Я не хочу вас огорчать. Если так надо, мы больше не увидимся!» Слова Альбертины были искренни, а мои – нет, потому что Альбертина питала ко мне только дружеские чувства и разрыв, который ее слова мне сулили, был для нее не так мучителен; с другой стороны, мои слезы, которые так мало значат при большом чувстве, казались ей чем-то необыкновенным и, перемещенные в область дружбы, за черту которой она не переходила, перемещенные в область дружбы более крепкой, о чем она сама только что сказала, переворачивали ей душу; при расставании тот, кто не любит, расточает нежные слова, любовь прямо не выражается, и, может быть, он не так уж неточен, ибо многие радости любви в конце концов рождают в человеке, которым увлекаются, хотя сам он не увлечен, привязанность, благодарность – чувства менее эгоистичные, чем то, какое их вызвало и какое, быть может, по прошествии нескольких лет, когда они не виделись и когда от прежнего возлюбленного уже ничего не осталось, не заглохнет у нее.409
«Милая Альбертина! Спасибо вам за ваше обещание. Во всяком случае, в течение первых лет я не буду появляться там, где бываете вы. Вы не знаете, вы поедете летом в Бальбек? Если да, то я туда не поеду». Продолжая и том же духе, предупреждая события в лживом моем воображении, я не столько пытался запугать Альбертину, сколько причинить боль себе самому. Подобно человеку, который сначала сердится по пустякам, а потом наслаждается раскатами своего голоса и приходит в настоящую ярость, возникшую не из неудовольствия, но из своего все растущего гнева, так и я катился все быстрее и быстрее по склону моей тоски ко все более глубокому отчаянию с безучастностью человека, чувствующего, что ему холодно, но не борющегося с холодом и даже находящего некоторое удовольствие в дрожи. И если бы наконец – на что я рассчитывал – я с собой справился теперь же, взял себя в руки, оказал противодействие, дал задний ход, то на меня подействовала бы успокаивающе не столько боль оттого, что Альбертина неласково меня встретила, сколько боль, которую я испытывал, представляя себе одни формальности воображаемого расставания, соблюдение коих предстоит изобразить, предусматривая другие, сколько прощальный поцелуй Альбертины. Во всяком случае, не она первая должна была проститься со мной, – это затруднило бы мне поворот к предложению не расставаться. Я все время твердил ей, что час нашей разлуки пробил давно, благодаря чему я не выпускал инициативу из своих рук и с минуты на минуту отдалял прощание. Вопросы, которые я задавал Альбертине, я пересыпал намеками на поздний час, на то, что мы устали. «Я сама не знаю, куда я поеду, – с озабоченным видом сказала она в последнюю минуту. – Может быть, в Турен, к тете». Этот ее первоначальный план оледенил меня, как будто наш окончательный разрыв уже начал осуществляться. Она окинула взглядом комнату, пианино, обитые голубым шелком кресла. «Я не могу привыкнуть к мысли, что я всего этого но увижу ни завтра, ни послезавтра, никогда. Милая комнатка! Нет, это немыслимо; у меня это в голове не укладывается». – «Так надо, здесь вы несчастны». – «Да нет, я не была здесь несчастной, я буду несчастной теперь». – «Да нет, поверьте: так будет лучше для вас». – «Может быть, для вас!» Я вперил взгляд в пространство, как будто, колеблясь, гнал от себя какую-то новую мысль. Наконец я собрался с духом: «Послушайте, Альбертина: вы сказали, что здесь вы были счастливы и что вы будете несчастной». – «Конечно». – «Вы мне надрываете душу. Хотите, попробуем пожить вместе еще некоторое время? Кто знает? Неделя за неделей – пожалуй, так можно и обжиться. Есть переходные состояния, которые могут длиться вечно». – «Какой вы милый!» – «Но это же безумие – несколько часов кряду, как мы с вами терзаем друг друга из-за ничего; это что-то вроде путешествия, к которому долго готовились и которое так и не состоялось. Я совершенно разбит». Я посадил ее к себе на колени, взял рукопись Бергота, о которой она мечтала, и написал на обложке: «Моей милой Альбертине – на память о возобновлении договора». «Ну, а теперь, моя дорогая, – сказал я, – идите спать до завтрашнего вечера, – вы налитесь с ног от усталости». – «А как я рада!» – «Вы меня хоть немножко любите?» – «В сто раз больше, чем прежде».
Я напрасно радовался этой маленькой комедии. Раз я придал ей форму настоящей драмы, раз мы так просто говорили о разлуке, значит, это уже было серьезно. Люди думают, что они ведут эти разговоры неискренне, – хотя на деле это обстоит не так, – но и без церемоний. Однако обычно подобные разговоры неведомо для нас, помимо нашего желания, представляют собой глухое погромыхиванье грозы, которую мы пока еще не ожидаем. В действительности все, что мы говорим тогда, противоречит нашему желанию (а желаем мы жить вместе с той, которую мы любим), но совместная жизнь для нас непосильна, это для нас неизбывное горе, горе, которое нам легче сносить, чем горе разлуки, но которое все-таки кончится тем, что, помимо нашей воли, разведет нас в разные стороны. Обычно – не сразу. Чаще всего – у нас с Альбертиной, как мы это увидим, сложилось иначе – после того, как были сказаны неискренние слова, осуществляется не до конца продуманный план желанной, безболезненной, временной разлуки. Женщине предлагают – чтобы потом она могла оценить то, как ей хорошо с нами, чтобы избавиться на время от одолевающих нас тяжелых переживаний, от душевной усталости – отправиться без нас в путешествие на несколько дней, которые мы в первый раз за долгий срок проведем без нее, чего мы не можем себе представить, либо отпустить на несколько дней нас. Очень скоро она возвращается к нам. Но только эта разлука, короткая, однако совершившаяся, не должна быть следствием нашей случайной прихоти, и, конечно, это должна быть единственная задуманная нами разлука. Возобновляются прежние горести, усиливается трудность совместной жизни, в разлуке жить легче; начинаешь о ней заговаривать, потом разрыв совершается в форме, не тяжелой для обеих сторон. Но это лишь вступление, чего мы не предугадали. Вскоре разлуку временную и веселую сменит разлука ужасная, окончательная, которую мы бессознательно подготавливали.
«Зайдите ко мне в комнату на пять минут, мне хочется еще на вас поглядеть, мой славный малыш. Будьте так добры! Но я сейчас же засну – я совсем как мертвая». Когда я вошел к ней в комнату, она была в самом деле как мертвая. Она легла и сейчас же уснула; простыни, саваном облекшие ее тело, падавшие красивыми складками, казались твердыми как камень. Это напоминало некоторые средневековые изображения Страшного суда, где из могилы выступает только голова, ожидающая во сне трубы архангела. Спящая голова почти запрокинута, волосы всклокочены. Глядя на это лежащее, ничего особенного собой не представляющее тело, я спрашивал себя: какую логарифмическую таблицу оно должно составлять, чтобы все так или иначе связанные с ней действия – движение локтя, шелест платья, – протянутые в бесконечность со всех точек, какие оно занимает во времени и в пространстве, и порой внезапно оживающие в моей памяти, могли причинять мне острую боль, хотя ни другая женщина, ни она пять лет назад или пять лет спустя не пробудили бы во мне никаких сердечных движений или желаний. Это была ложь, но выход из нее по своему малодушию я видел только один: смерть. Так я и стоял, в меховом пальто, которое я так и не снял по возвращении от Вердюренов, перед этим распростертым телом, перед этой аллегорией – чего? Моей смерти? Моей любви? Вскоре я услышал ее ровное дыхание. Я присел на краешек ее кровати – долетавшее до меня дуновение и созерцание ее облика действовали на меня как успокоительное лекарство. Потом, боясь, как бы не разбудить ее, я на цыпочках вышел из комнаты.