Эрнст Юнгер - Годы оккупации
В то время на мне среди прочего лежали обязанности почтового цензора. Каждое утро меланхолический фельдфебель выкладывал мне на стол в качестве первой порции пачку писем, не пропущенных армейскими надзирающими органами, с их чтения начинался мой день. Эта была сложная, неприятная должность с неожиданными открытиями в области человеческой комедии и трагедии. О чем только люди не пишут в своих письмах! Похожую ситуацию описывает Мелвиль в своей прекрасной новелле «Бартлби».
Судя по всему, у большинства людей сохранялись еще довольно устарелые представления о тайне переписки, как например у того ефрейтора, который написал своей подруге, чтобы она прислала ему гражданское платье, так как в ближайшее время произойдет окончательная катастрофа.
Подчиненные мне младшие цензоры отчасти были недостаточно информированы о сфере своих обязанностей. Некоторые явно возомнили, что им надлежит исправлять мир. Так, в Ле Мансе был один унтер-офицер, который сообщал жене о своих победах на французском любовном фронте. Он украшал письма рисунками, которые, если не по части художественного мастерства, то уж во всяком случае полетом фантазии сделали бы честь даже Джулио Романо. Это письмо, без сомнения, было задержано несправедливо; оно было вручено меланхолическому фельдфебелю, который заклеил его и отослал адресату. В таких случаях цензору посылалась записка с пометой: «Личное. С военной точки зрения не вызывает возражений».
Первое же письмо, которое я получил, поставило меня перед проблемой. Какая-то женщина сообщала своему мужу, что его отпуск не остался без последствий, и называла фамилию знакомого врача, который готов помочь в их устранении. Здесь на меня сваливалось нечто заведомо неприятное. Я отправился в Iс, к майору Кроме,[51] который впоследствии попал в плен под Сталинградом, и спросил у него совета. Он прочел письмо и сказал: «Отошлите его назад этой женщине и вложите машинописную записку: „Никогда больше не пишите об этом"».
На этот раз дело едва не дошло до суда и тюрьмы, но бывали и такие письма, из-за которых можно было лишиться и головы. Так, помнится письмо другой женщины, которая, не остынув от первого потрясения, рассказывала мужу об уничтожении их жилища во время воздушного налета. В нем содержалась чисто женская жалоба: «Даже занавески и те сгорели». А вслед шла инкриминирующая ее фраза: «Генрих, у меня теперь осталась одна только мысль — отомстить Гитлеру».
Сокрытие таких писем было делом небезопасным, так как мог поступить соответствующий запрос; поэтому я запирал их в сейфе и, перед тем как сжечь, давал им вылежаться несколько недель. Конечно, нужно было, чтобы что-то делалось. Но для того чтобы проявить должное рвение, годились наиболее часто встречающиеся нарушения: они касались денежных вложений в конверты и недозволенной пересылки кофе. Таким образом, я, вероятно, заработал славу педанта.[52]
Это была должность, на которой мне стало совершенно ясно, что мы переживаем такой период, когда что ни делай, никогда никому не угодишь, ни тем, кто наверху, ни тем, кто внизу, ни окружающему миру, ни своему сердцу. Когда все вокруг размыто, отдельные дырки уже не заткнешь. Нигде не найдешь климатической камеры; ощущение неустроенности разлито повсюду вплоть до вершин мироздания, вплоть до каждодневных мелочей. Оно не пропадает независимо от того, поступаешь ли ты так, как предписано правилами, или действуешь на свой страх и риск. Тут нет ни славы, ни заслуг, не может быть никакой награды. Поступки могут быть только приблизительными — более или менее правильными, менее или более неправильными.
Во всяком случае я хорошо знал, почему часть своей почты, например письма к Маркусу, переправлял особыми путями. Впрочем, в них содержались по большей части сообщения личного характера и сдержанные суждения о положении вещей. В первую очередь его волновала судьба его библиотеки. «По частям терять свою жизнь — трусливое состояние. Моя библиотека все еще находится в Берлинском Главном полицейском управлении». Библиотеку ему в конце концов по частям выслали — превосходный научный аппарат для работы историка.
Меня всегда больше привлекали мыслители, которые вырабатывают суждение о событиях, чем люди, которые на самом деле или в своем воображении являются виновниками этих событий. Если встать на такую точку зрения, то даже деятели представляются тем материалом, на основе которого составляется то или иное суждение, на них смотришь как на характерные окаменелости, типичные растения, по которым можно определить соответствующий слой, климат, общий фон. Их структура оказывается важнее их планов, их тип показательнее тех делишек и распрей, в которых они участвовали. Так, сталкиваясь с убийцей, тебя крайне занимает вопрос, кого он собой представляет — Каина или Тувалкаина, это гораздо интереснее, чем детали того, что творится в клубах пара от кипящих котлов. Впрочем, это бросает и некоторый свет на то, что происходит там под покровом тумана. Ведь почти все наши суждения основаны на видимой стороне, на симптомах.
Что же касается Марку, то я считаю его суждения о событиях одними из лучших среди всех, с которыми я встречался. Он сам побывал в обоих лагерях, состязающихся друг с другом за лавры демократов. Это пришлось для меня очень кстати в тот период, когда я работал над концепцией «Рабочего», размышляя над тем, можно ли намечающиеся на нашей планете изменения подвести под единую формулу. При таком подходе предлагаемые рецепты неизбежно превращались в материал исследования, а распри должны были быть заложены в рабочем процессе, то есть в плане. Исходя из этого, можно было начать осмысление.
В то время, на Гейльброннской улице, хозяин еще не избавился от своих еврейских друзей. Час брутального отречения был еще впереди. Но его знакомые группировались обычно в различных комнатах; квартира была достаточно велика. Случайно встретясь в передней с Валериу Марку, доктор явно испытывал раздражение. А между тем эти двое внешне были очень похожи — оба маленькие, чернявые, сухопарые, с напряженными лицами, носившими на себе отпечаток умственной работы. Сходство между преследователем и преследуемым встречается не так уж редко. Правда, это сходство ограничивалось физиогномическими чертами, ибо в том, что касается понимания событий, Марку был по сравнению с доктором настоящий гигант. Переход с крайне левых позиций на сторону правых приносит с собой более реалистический взгляд, более основательное знание основных политических принципов, чем движение в противоположную сторону, при котором труднее освободиться от влияния фразеологии.
Я уже прочел книгу Марку[53] о Шарнхорсте,[54] в ней содержались хорошие параллели. Знакомство не принесло с собой разочарования, как это часто бывает при встрече с автором понравившейся книги. Он как раз рассказывал о своем посещении Троцкого: «У меня есть предрассудок против христианских банкиров и еврейских генералов, но этот человек представляет собой исключение».
Этот скептический взгляд на окружающих и на себя самого был для него типичен. Иногда он, казалось, граничил с цинизмом, но по сути дела выражал взгляд умного человека, который способен абстрагироваться от собственной положения. Однажды, когда один из друзей замучил его скучным описанием достоинств своего отца, он прервал его словами: «Скажи уж просто — это был старый еврей».
Я часто заходил к нему домой, сначала в Далеме; однажды, когда мы с ним шли по улице мимо вилл, он сказал: «Хотел бы я знать, кто в них будет жить через десять лет. Наверняка не те, кто живет там сейчас». Бремя от времени мы встречались и в «Обществе изучения планового хозяйства», довольно странном ученом объединении, где читались доклады о тракторных заводах и велись очень дельные разговоры[55] о технике планирования. После свадьбы они с женой Евой, головка которой удивительно напоминала статуэтку царицы Тейе[56] из Египетского музея, сняли дом в отдаленной местности на озере Ваннзее, где стало собираться гораздо более интересное общество, чем на Гейльбронской улице, хотя надвигающаяся опасность чувствовалась тут уже сильнее. Днем можно было увидеть другие лица, чем те, что появлялись вечером: я помню Зекта,[57] Йозефа Рота,[58] графа Монжела,[59] актрису Труду Гестерберг и др.
Марку обыкновенно работал до утра. Иногда он жаловался, что его мозг потом продолжает «крутиться вхолостую» еще два-три часа, как счетчик, который невозможно выключить. В своих исторических исследованиях он вообще вызывал впечатление измерительного прибора или счетчика, который регистрирует даже самые слабые токи. Подключаешь какую-нибудь личность, событие или институт, и тут же легкое, четкое отклонение стрелки показывает точную меру присущей им внутренней энергии.