Генрих Бёлль - Кашель на концерте
Доктор, который разделил нас на вокзале на лежачих и сидячих, назначил моего унтер-офицера старшим по нашему вагону. Старший распределил одеяла и спальные места, но не успели мы тронуться, как он притащил в вагон целую канистру вина.
— Пейте, ребята! — сказал он, и поезд тут же тронулся.
Сумерки медленно сгущались, темнело, и мы ехали по чудесной серой равнине, покрытой лугами, на которых паслись огромные стада. На фоне линии горизонта четко выделялись пастушьи костры и костры в цыганских таборах, а черный дым от этих костров стлался по небу подобно громадным знаменам, и цыгане пели, а мы пили. Каждый получил по литру вина, и все напились, настроение было лучше некуда. Теперь мы действительно опять ехали в санитарном поезде для раненых, причем я был героем и получу Серебряный крест, а мой унтер-офицер — Золотой, потому как был ранен в пятый раз. Потом все заснули, только мы с унтер-офицером сидели на ящике у открытой двери и пили то вино, что еще оставалось на дне канистры, курили и молчали.
Небо было темно-серым, а под небом тянулись поблескивающие светло-серые кукурузные поля, которые тихонько напевали что-то, в основном мы ехали по степи и слышали глухое блеянье стад и видели тихие пастушьи костры, а иногда проезжали какие-то станции, где стояли люди, ожидавшие поездов в обратном направлении, там были и солдаты, и румыны в ярких одеждах, и я думал, как ужасно для солдат стоять вот так и потом ехать на фронт. Как было бы здорово, если б можно было дать им адрес тех торговцев ранениями, дающими право на отпуск домой, тогда бы они с вокзала сразу отправились обратно. Но большинство из них наверняка побоялись бы. Я-то уж точно не решился бы на такой поступок и нашел, что мой унтер-офицер был героем. Черт побери, такое дело требует мужества.
— А ты герой, — тихонько сказал я.
— Заткнись.
Потом совсем стемнело, но небо оставалось серым, оно было такого нежного светло-серого цвета, что на его фоне были видны высокие деревенские колодцы, тянувшиеся к небу, словно черные мучительные вопли, а деревни тихо и терпеливо спали под серым небом в окружении своих кукурузных полей. А мне совсем не хотелось спать, все было так замечательно, так чудесно, но самым чудесным было то, что они ничего не могут мне сделать, как бы им ни хотелось. Мы курили, потягивая вино и не говоря ни единого слова.
Потом поезд остановился на освещенной станции, и мы увидели, что это была большая станция с настоящим перроном. На платформе толпилось много народу. Были там и совершенно оборванные люди в лохмотьях, и изысканно-элегантные румынские офицеры со своими шлюхами, и румынские солдаты, получавшие вместо денег побои. Где-то ближе к голове поезда, в вагоне с лежачими, поднялся страшный крик. Толпа на перроне расступилась, и появились два врача и унтер-офицер. Мой унтер-офицер, сидевший рядом со мной, присвистнул сквозь зубы. «Нас будут просеивать», — сказал он. Потом схватил пустую канистру и дернул из поезда назад с той стороны, где перрона не было. А я рассматривал лица людей на платформе, они были серьезны, и я почувствовал себя героем. Лежачие в переднем вагоне все еще вопили, а я взглянул на вокзальные часы, увидел, что уже половина двенадцатого, и подумал, что ночь скоро кончится.
Потом врачи вошли в наш вагон.
— Встать! — рявкнул один из них. — Всем встать!
Мне они ничего не могли сделать, у меня была огромная дыра над поясницей, заживать которой минимум четыре месяца. Я был совершенно спокоен. Но чувствовал, что остальные нервничают. Я подошел к доктору первым.
— Хорошо, — сказал тот. — Боли есть?
— Да, — ответил я.
— Таблетку, Швицковский.
Унтер-офицер дал мне одну таблетку. Следующий погорел, у него был лишь маленький осколок в предплечье. Ранка даже не кровоточила. Врач освещал все раны карманным фонариком. В вагоне был полный мрак и стояла мертвая тишина. Врач много раз произнес слово «вон», и те, кому он сказал это слово, тут же выходили из вагона и должны были дожидаться своей участи на перроне.
Под конец он подошел к раненому, тихо лежавшему в углу.
— Вставайте же, черт вас побери! — сказал врач.
Однако раненый ничего не ответил и продолжал лежать. «Может, он уже умер», — подумал я, но оказалось, что он жив.
— Что с вами?! — сорвался в крик врач.
Тут лежавший произнес одно слово:
— В живот…
— Тогда вы относитесь к лежачим, как вы попали сюда? Сейчас посмотрим. — Он присел на корточки и нажал лежавшему на живот. — Тут? — спросил он. — Или здесь? — И каждый раз раненый стонал. — Ну, — сказал врач, — вы слишком уж чувствительны. — Потом он приказал: — Перенести к лежачим.
Два человека подхватили раненого, а унтер-офицер посветил фонариком, но, когда его проносили мимо меня, я понял, что он был мертв. Я был уверен, что он мертв.
— Да ведь он мертв, — сказал я унтер-офицеру с фонариком.
— Заткнись, — кратко ответил он.
Они вынесли его из вагона, и люди на перроне посторонились. Один из румынских офицеров приложил руку к пилотке. Наверняка он тоже понял, что раненый был мертв. Там, в углу, врач замял его до смерти.
Потом пришел какой-то человек и спросил, сколько нас осталось, так что пришлось пересчитывать, и я в темноте ответил дважды — разными голосами. Нас осталось четырнадцать, и нам принесли горячего молока и по нескольку румынских сигарет на каждого. Потом мы тронулись, и в последний момент мой унтер-офицер на ходу впрыгнул в вагон, и с ним был еще один, и тот, который был с ним, засмеялся и сказан, что он не ранен, но почти ничего не видит, потому что разбил очки. Но они не смогут к нему придраться, потому как его лейтенант письменно засвидетельствовал, что очки разбились «из-за действий противника». Полуслепой улегся где-то в углу, и мой унтер-офицер отдал ему молоко, припрятанное мной для него. А мы с ним приложились к шнапсу, который он принес. Но после горячего молока им всем то и дело хотелось отлить, так что они еще долго не давали нам спокойно посидеть на нашем ящике. Да и холодновато стало, к тому же темно, хоть глаз выколи. В тихих полях, мимо которых мы проезжали, таилась какая-то угроза. И глухие деревушки, дремавшие за кустами, казались опасными.
Абрикосовый шнапс был очень крепким, и молоко категорически отказывалось уживаться с ним. Меня вдруг стало мутить. При каждом толчке поезда у меня подкатывало к горлу, а потом отпускало, и темно-серые поля сливались перед моими глазами во вращающуюся кашу. Потом меня вырвало, я подобрал на полу одеяло и улегся на солому. Унтер-офицер подоткнул мне под голову еще одно одеяло вместо подушки. Он ничего не сказал. Стояла жуткая тишина.
И я заснул.
А проснувшись, почувствовал, что меня знобит. Поезд стоял в узком ущелье. Едва рассвело. Унтер-офицер вышел наружу покурить.
— Привет, — крикнул он мне, — как спалось?
Я закурил и тоже вылез наружу, почти все легкораненые стояли там. Горы были очень крутые, а наверху, где-то у самой вершины, я заметил пастушонка, который приветственно махал нам шапкой. Парнишка что-то кричал, ему наверняка было одиноко там наверху, очень-очень одиноко, так что он радовался, когда мимо проезжал поезд. От паровоза валил такой столб пара, что вокруг ничего не было видно. Я вдруг почувствовал голод и вернулся в вагон. Съел оставшийся кусок белого хлеба с сыром и запил холодным кофе. Я уже совсем не ощущал себя счастливым и очень затосковал по дому. К тому же и рана теперь заболела, и я почувствовал, что она начала гноиться. Мне было очень плохо. Я мечтал оказаться на настоящей кровати. Да и помыться тоже не мешало бы. Как-никак трое суток не умывался. Мы только шли строем, потом шли в атаку, опять шли строем, опять шли в атаку, в полевые кухни попали снаряды, а потом я был ранен и много выпил, ничего удивительного, что мне стало плохо. И еще этот озноб…
Кто-то стоял совсем рядом со мной и мочился прямо из вагона наружу. Но делал все наоборот. То есть мочился на стенку вагона внутри.
— Эй, — крикнул я, — ты что там делаешь?
— Мочусь, — спокойно ответил тот.
— Мочись себе, только надо правильно…
— А я и так правильно…
Я хотел было встать и показать ему, как надо мочиться. Но не успел. Он уже кончил и теперь застегивал штаны. Тут я заметил, что это был тот самый полуслепой, и подумал, что он валяет дурака.
Я взял свое одеяло и лег на другое место…
У меня было отвратительно на душе, и я теперь уже больше не думал про то, что они ничего не могут от меня потребовать, а прикидывал, чего я могу от них потребовать.
Потом паровоз свистнул, и мы очень медленно поехали по одному из подвесных, очень опасных карпатских мостов, а потом была станция, и нас опять просеивали. Мой унтер-офицер опять проделал тот же номер, но полуслепого они на этот раз схватили, а с ним и кое-кого еще. У одного была всего лишь экзема.