Джон Пристли - Эссе
Открытый дом
© Перевод. Н. Васильева, 1988 г.
Рядом со мной за столиком обедал мужчина, похожий на кого-то из моих давних знакомых; я никак не мог вспомнить, кого же он мне напоминает, и тут меня осенило. Дядя Джордж! Конечно, это был другой человек, дядя Джордж теперь уже состарился или умер. Сосед по столику напомнил мне прежнего дядю Джорджа, каким я знал его в детстве, и сразу в тайниках памяти пробудились воспоминания о давно минувшем. Должен вам сказать, что дядя Джордж не доводился мне родственником, он был дядей моего старого школьного приятеля Гарольда и самой замечательной личностью в семействе Торло. Жил он в другом городе — я так и не узнал, где именно, — и, разъезжая по деловым надобностям, любил нагрянуть к нам неожиданно. В нашем провинциальном обществе его считали большим космополитом. В те годы для таких несмышленышей, как мы с Гарольдом — а впрочем, и для всех Торло, — дядя Джордж был пришельцем из большого мира. В его рассказах перед нами как наяву вставали Лондон, Париж, Нью-Йорк. От него мы узнавали о мюзик-холлах, метрдотелях, шулерах, красавцах-экспрессах, с умопомрачительной скоростью проносившихся мимо как символ богатства, перед которым открыт весь мир. Присутствие дяди Джорджа в доме я ощущал сразу же, едва переступал порог, и нисколько не удивлялся, когда Гарольд, его сестра или мать сообщали шепотом: «Дядя Джордж приехал!» А вот и он собственной персоной в большом кресле у рояля просвещает нас, шутит, загадывает девчонкам загадки, предлагает спеть хором (любитель легкой музыки, он иногда привозил ноты нового мюзикла, ставшего гвоздем сезона в «Гейети») или рассказывает, какой забавный случай приключился с ним в лондонской гостинице. По доброте своей он делает вид, будто такой же простой смертный, как и мы, а на самом деле он сказочный гость, все равно что Гарун аль-Рашид, и сам прекрасно это понимает.
Вместе с дядей Джорджем в памяти моей ожило все семейство Торло. Такие люди встречаются нам только в детстве, возможно потому, что в провинции раскрываются все их лучшие стороны, а в лондонском климате они блекнут и никнут. Если сказать в двух словах, они были само радушие, само гостеприимство, искреннее и душевное: двери в их доме были всегда открыты. Они совсем не походили на лощеных лондонских остряков, светских львиц и вульгарных толстосумов, чьи дома поистине стали чем-то вроде привокзальных гостиниц. Больше всего на свете они любили, когда в их доме собирались родственники и друзья, друзья родственников и родственники друзей. У них не водилось лишних денег, они были небогаты, но миссис Торло не раз до последней монетки опустошала свой потертый хозяйственный кошелек, чтобы принять гостей как радушная хозяйка. Торло никогда не устраивали чинных обедов и не могли себе этого позволить, даже если бы захотели, поскольку в их тесную столовую всегда набивалось гостей раза в три больше, чем можно было в ней рассадить. Зато Торло славились своими чаепитиями, тут уже кипяток лился рекою, и невесть откуда выплывало невероятное количество непарных чашек и блюдец; и еще замечательно получались у них ужины на скорую руку, когда за столом было много веселой суеты и все вокруг так хлопотали, чтобы каждому нашлось место, непрестанно передавали друг другу то одно, то другое, что забывали о еде.
Дом Торло был пронизан лучами такого горячего гостеприимства, что, казалось, на столе в избытке всякой снеди, а пиршеству нет конца. Довольно было чашки не очень горячего чая и половины бутерброда, чтобы самозабвенно предаваться веселому обжорству. Стакан дешевого портвейна в этом доме не мог сравниться с целым ящиком марочного вина в любом другом месте. В атмосфере всеобщего праздника утрачивало всякое значение, что ты ешь, разные там кексы, эль, да все это казалось сущими пустяками. У Торло собирались вечерами по субботам и воскресеньям — «заглядывали на огонек», как принято было говорить, и если вы впервые оказались в этом доме, то, наверное, подумали бы, что попали на рождество, Новый год, день рождения или свадьбу. Несколько человек беседовали в холле, кто-то закусывал в столовой, дамы болтали в большой спальне, а в гостиной толпилась куча народу. Никогда больше не приходилось мне видеть такой комнаты, как эта гостиная. Довольно тесная, она, похоже, могла вместить бесконечное число гостей. То, что гостиная бывала битком набита, вовсе не означало, что никто больше не мог в нее втиснуться (всем всегда находилось место), — просто трудно было вообразить нечто подобное. Лица присутствовавших обыкновенно воспринимались на трех уровнях, поскольку одни гости стояли, другие сидели на стульях, а большинство располагалось прямо на полу. Мой приятель Гарольд, свято убежденный в том, что музыка доставляет тем больше наслаждения, чем громче она звучит, не жалея сил, колотил по клавишам рояля, а вокруг стоял ужасный гвалт, щеки гостей пылали, и все были несказанно счастливы.
Всюду, где бы ни поселились Торло, вокруг них сразу же возникала атмосфера радушия. Помню, как-то летом они сняли небольшой коттедж — на краю заболоченной пустоши, и вот солнечным утром в субботу или в воскресенье, проделав немалый путь пешком, я наконец добрался до них. Еще издали я услышал громкие голоса и смех. Коттедж был битком набит гостями, и все они ели, пили, передавали друг другу тарелки, кто-то заваривал чай, кто-то ставил чайники на огонь, кого-то отправляли за водой, а кого-то за молоком. Все объясняли друг другу, как это им вздумалось заглянуть к Торло, и каждого нового гостя встречали оглушительным хором приветствий. (Я смутно припоминаю, что и дядя Джордж был там, хотя, возможно, меня вводит в заблуждение неосознанное желание литератора нарисовать этакую идиллическую картину.) Думаю, поселись Торло в чумном бараке на каком-нибудь богом забытом болоте, все равно к ним набилась бы толпа хохочущих гостей. Дело не просто в том, что им нравилось собирать вокруг себя людей, — эта страсть есть у многих, но, побывав раз в подобных домах, забываешь о них навсегда. Весь секрет в том, что Торло излучали такое добросердечие и жизнерадостность, что гость сразу же чувствовал себя как дома. В их обществе немыслимо было держаться чопорно, надменно или скованно, и каждую случайную встречу они превращали в радостное семейное торжество. Если вас просили спеть, вы без лишних уговоров вставали и пели. Помню, я, нимало не стесняясь, до хрипоты распевал комические песенки, и по сей день, наверное, разные люди в самых далеких уголках вспоминают обо мне как о подававшем надежды певце, будущем Генри Литтоне — «помните, приятель Гарольда, который исполнял комические песенки». Люди, некогда вместе со мной бывавшие у Торло, в самых неожиданных местах останавливали меня и, держа за пуговицу, спрашивали, не разучил ли я новые комические песенки, а стоило мне открыть рот, как они тут же покатывались со смеху.
И вот теперь, когда они все с такой отчетливостью ожили в моих воспоминаниях, я многое отдал бы за то, чтобы сегодня вечером снова отправиться к Торло. Увидеть мистера Торло, веселого задиру с ослепительно голубыми глазами, вспомнить, как он разносит гостям сомнительный портер, подтрунивает над девицами и распекает их кавалеров. Увидеть его жену, миниатюрную темноволосую женщину, такую подвижную, будто вся она на пружинках; всегда улыбающаяся, неутомимая, она сновала в толчее, как блестящий челнок. Увидеть толпу раскрасневшихся, орущих и счастливых людей, большинство из которых я даже не знал по имени и чьи лица теперь стерлись из моей памяти. Милые смешные человечки, куда им до элегантных, образованных, блистательных личностей, знакомством с которыми я могу теперь похвастаться. Но в моих воспоминаниях они согреты прошлым неповторимым счастьем и светят мне из удивительного золотого века с его скромными провинциалами, дешевым портером, шуточками и комическими песенками. Неужели этот радушный дом, полный света и тепла, постигла та же участь, что и все вокруг, неужели он осиротел, и теперь в нем царит мрак и запустение, как бы то ни было, но в моей памяти, пусть всего лишь на час, в нем загорается свет, ярко пылает огонь в камине, двери широко распахнуты, приглашая гостей в открытый дом воспоминаний.
Сон в летний день
© Перевод. Т. Казавчинская, 1988 г.
Когда-то я был юн и дерзок духом и пылко следовал учению таких философов, как Гегель, стоявших на позициях крайнего идеализма. Как и они, я отрицал материю и верил, что сознание — первопричина мира, а так как споры были главной моей страстью и огорошивать людей рискованными парадоксами было моим излюбленным занятием, я черпал много радости из этих взглядов. В начале одного романа Э. М. Форстера — и что это за дивное начало! — описан философский спор студентов-старшекурсников, или, точнее говоря, пирушка, участники которой говорят об «умном» — о том, реальны ли коровы, пасущиеся на лугу. Одни считают, что коровы там пасутся, глядят ли на них люди или нет, другие говорят, что для того, чтобы коровы обрели существование, необходимо посмотреть на них поверх забора. Как много вдохновенных и счастливых вечеров я вызывал этих животных к жизни, заглядывая в споре за воображаемый забор! Как часто время весело катилось за полночь, пока я в соответствующем тевтонском обрамлении — за кружкой пива, с трубочкой в зубах — метал в юнцов попроще (и, должно быть, поумнее) все эти крепкие орешки на счет реальности и мнимости, все эти парадоксы о том, что значит высшая свобода, теперь уже изгладившиеся из памяти, как карточные фокусы, которые я знал когда-то в детстве — в более нежную и, надо думать, менее несносную пору моей жизни. Я не веду теперь метафизические споры, а если б вел, стоял бы на других позициях. Но и сейчас мне свойственны порой такие состояния, какие и не снились самым романтичным из философов-идеалистов, когда я чувствую примерно то же, что индусы, которые, уединясь в джунглях, проводят время в неподвижности и созерцании вечных истин, считая внешний мир пустой игрой воображения.