Ромен Гари - Корни Неба
Он ни разу не говорил с ней ни о чем, кроме слонов, но позднее, в ту ночь, когда уже была готова все объяснить, она сказала Сен-Дени, что никогда еще ни один человек не говорил с ней так откровенно. «Я хотела ему помочь, – вот и все», – закончила она, передернув плечами, и Сен-Дени поразил контраст между силой ее чувства и бедностью слов, которыми она хотела это чувство выразить. Он стал ее расспрашивать, упорно и даже сердито, но так ничего больше и не добился. «Я прекрасно видела, что он дошел до точки, что ему кто-то нужен». Она затянулась сигаретой и бросила на Сен-Дени долгий, требовательный взгляд, которым часто сопровождала свои фразы, словно желая их продлить, намекнуть, что в них есть скрытый смысл, который она предоставляет вам разгадывать. «Сама ведь знаю, что это такое, нечего и говорить… „ У Сен-Дени вдруг создалось впечатление, что и эти банальные слова, и манера говорить врастяжку, и сигарета в уголке накрашенных губ, и голые ноги, которые она скрестила под слишком коротким халатиком, – средства защиты, чисто человеческая попытка скрыть полную заброшенность. «Да, я-то знаю, как бывает. Уверена, что и вам это знакомо, месье Сен-Дени, ведь говорят, вы один живете в джунглях уже тридцать лет. Рано или поздно, месье Сен-Дени, становится невтерпеж, и тогда одного спасают слоны, другого – собака или звезды и холмы, как вас, – говорят, будто вам этого хватает. Ну, а он, – я видела, что он больше не может“. Иезуит вздохнул, и Сен-Дени, который не без горечи повторил слова Минны, тут же последовал его примеру. «Ну да, святой отец, я понимаю, что вы думаете. То, что он обратился к животным, ясно показывает, до чего же мы обеднели.
Вы, конечно, посоветовали бы ему поискать что-нибудь более значительное, чем наши толстокожие друзья. Быть может, он просто такой человек, которому недостает мужества, или у него беднее воображение. В этом я с вами абсолютно согласен». Иезуит слегка вздернул брови, удивившись такому странному толкованию невинного вздоха. «Рядом с нами пустует огромное место, но все стада Африки не смогут его заполнить. Человеческая душа, отец мой, – это совсем не то же, что африканский континент, – он, безусловно, велик, но все же имеет границы, замкнут морями и океанами».
Отец Тассен уставился себе под ноги. Ему всегда бывало неловко, когда с такой уверенностью вещали о человеческой душе. «Я хотела помочь, вот и все… Подобное объяснение было куда понятнее. В удивительной тишине, которая, казалось, всегда выбирала это время, чтобы опуститься на реку с тростниками и еще не уснувшими птицами, быстро сгущались сумерки.
Морель продолжал рассказывать своим глуховатым голосом, полным сдержанной страсти.
Потом он замолчал и поднял взгляд.
– Я вам надоел своими рассказами.
– Вовсе нет. Надоедают не так.
– Должен еще сказать, что, когда я был в плену, слоны мне здорово помогли и теперь я пытаюсь с ними расплатиться. Эта мысль пришла одному товарищу, после нескольких дней карцера – метр десять на метр пятнадцать: когда он почувствовал, что стены его душат, он стал думать о стадах слонов, пасущихся на свободе. Каждое утро немцы находили его в прекрасном состоянии, он мог даже шутить; стал неуязвим. Выйдя из карцера, он поделился с нами своим опытом, и всякий раз, когда становилось невмоготу в моей клетке, ты принимался мысленно воображать этих великанов, вольно несущихся по громадным просторам Африки.
Это требовало большого напряжения фантазии, но поддерживало силы. Оставшись один, при последнем издыхании, ты сжимал зубы, улыбался и, закрыв глаза, продолжал смотреть на слонов, которые все сметали на своем пути, их ничто не могло удержать или остановить; ты явственно слышал, как дрожит земля под ногами этой стихии, и ветер открытых широт наполнял твои легкие. Лагерное начальство в конце концов забеспокоилось: моральное состояние нашего барака было на редкость высоким, да и умирали в нем меньше. Нам подкрутили гайки. Вспоминаю одного приятеля, парижанина по имени Флюш, он был моим соседом по нарам. Вечером я увидел, что он не в состоянии двигаться, пульс у него упал до тридцати пяти ударов, но время от времени мы встречались взглядами, я замечал в глубине его глаз едва уловимый проблеск и понимал, что слоны еще при нем, он еще видит их на горизонте…
Охранники удивлялись, какой бес в нас вселился. А потом нашелся доносчик, который нас продал. Можете себе представить, что началось! Мысль, что у нас есть то, до чего им не добраться, выдумка, иллюзия, которую они не могут отнять, которая помогает нам держаться, выводила их из себя. И они стали применять более действенные методы. Однажды вечером Флюш едва дотащился до барака и мне пришлось помочь ему добраться до своего угла. Он с минуту полежал, вытянувшись, с широко открытыми глазами, словно пытался что-то разглядеть, а потом сказал, что все кончено, что уже их не видит, даже не верит больше в их существование. Мы сделали все, чтобы его поддержать. Вообразите себе сборище скелетов: они окружили Флюша со всех сторон, исступленно тыча пальцами в воображаемый горизонт и описывая исполинов, которых не могут уничтожить никакое насилие, никакая идеология.
Но наш Флюш утратил веру в величие природы, не мог представить, что на свете вообще существует свобода, что люди – даже в Африке, – еще способны уважать природу. Все же он прилагал последние усилия, повернулся ко мне, скривил свою грязную рожу и подморгнул.
«0дин пока остался, – прошептал он. – Я хорошенько его спрятал, но заботиться о нем уже не могу… Чего-то мне не хватает… Бери его к своим». Бедняга Флюш едва выдавливал слова, но глаза чуточку поблескивали. «Бери… Его зовут Родольф». – «Дурацкое имя, – сказал я. – Зачем он мне? Сам с ним возись». Тут он на меня так глянул… «Черт с тобой, – проговорил я, – так и быть, возьму твоего Родольфа, а когда тебе станет лучше, верну». Конечно, я только прикидывался бодрячком, а на деле понимал, что Родольф останется у меня. С тех пор так его за собой и таскаю. Вот почему, мадмуазель, я приехал в Африку, вот что я защищаю. И когда попадается мерзавец-охотник, который убивает слона, возникает такое желание всадить ему пулю в самое нежное место, что я ночь не сплю. И вот еще почему пытаюсь добиться у властей принятия весьма скромных мер…
Он расстегнул портфель, вынул лист бумаги и старательно расправил его на стойке.
– Тут у меня петиция с требованием запретить охоту на слонов во всех ее видах, начиная с самого позорного: охоты ради трофеев или, как говорят, для удовольствия. Это первый шаг и не бог весть что. Право же, требование не такое большое, я был бы рад, если бы вы могли ее подписать…
Она подписала.
IX
Вот так, невзначай, они сделали первые шаги навстречу друг другу, завязав отношения, которые в Чаде не могли не создать вокруг них, особенно с годами, ореол легенды. «Я хорошо их знал», – эта фраза неизбежно привлекала внимание к тому, кто ее произносил с оттенком небрежности, которая только разжигает любопытство. В часы, когда особенно хочется выпить, такое заявление отменно помогало тем, чьи плантации хлопка не могли сравниться с посевами в долине Нила, о чьих золотых приисках было неприлично даже упоминать, от чьего обширного предприятия панафриканских путей сообщения остался лишь остов ржавого грузовика в какой-нибудь пересохшей речке. По правде сказать, у Мореля не было друзей, потому что почти все свое время он проводил в джунглях, а на его появление в Форт-Лами со смехотворной петицией, от которой все, пожав плечами, отмахивались, никто не обращал внимания. Никто, кроме Орсини. Потому что, если и был человек «не из породы простофиль», правоту которого подтверждали дальнейшие события, это, конечно же, Орсини, ветеран, охотник, обладавший удивительным нюхом на врага. Разве не он с самого начала заявил, что это опасный тип и что подобная затея может ввергнуть Африку в кровавую бойню? Разве не он тщетно предостерегал своим криком, странным, полным отчаяния и глумления, который, казалось, извечно издавало ночное зверье Чада и который был таинственным эхом стремлений, ему совершенно чуждых? И наконец, разве не он опасался «немчуры»? Разве не он распознал и тут важную ветвь заговора? Да, Орсини пережил часы своего торжества, но они были недолгими, и если он и стал частью легенды, то отнюдь не в том качестве, какого бы желал.
Он совершил большую ошибку, этот Орсини: чересчур глубоко во всем увяз. Он обжегся о слишком сильный огонь, который притягивал его к себе. Он первый выследил дичь и затрубил в рог; страстно кинулся в атаку, почувствовав вызов в чрезмерно благородном возвышении человека: словно тот на десять тысяч метров возвысился над землей и стал на столько же выше Орсини. Он решил защищать свой уровень, свой масштаб. Не считая Орсини, единственный, кто обращал на Мореля хоть какое-то внимание, был отец Фарг, человек, который вообще-то занимался главным образом прокаженными. Францисканский монах, раньше был казначеем ВВС Свободной Франции, человек необузданный на словах, вспыльчивый, добрый, склонный при случае стукнуть кулаком по столу. Во время долгого перехода из Леклерка в Чаде до баварских Альп он досыта насмотрелся на гибель ближайших друзей и не терпел неверия в Бога уже потому, что оно лишало его за гробом общества товарищей по оружию, которым он был глубоко предан. Его рыжая борода, бычий загривок и речь, наивность которой отдавала богохульством, придавали ему вид распутного монаха, – «я же не виноват, что у меня костяк такой», – однако он вел праведную жизнь в густых джунглях к северо-востоку от Форт-Ашамбо. Он славился своими бестактностями, самая знаменитая навсегда вошла в фольклор колонии. В историю она попала в Банги, на борту парохода, который ходил до Конго до Браззавиля, и все великолепие этой промашки усугублялось отчаянными усилиями отца Фарга ее избежать. Он позаимствовал из жаргона летчиков привычку обращаться к собеседнику с кличкой «рогач»; люди для него делились на «славных рогачей» и «злобных рогачей».