Борис Шергин - Повести и рассказы
Прочитываю книгу «Чиновники холмогорские соборные». Первый завод Афанасьев на Севере… Бывал там, видал места те. Шумящие под ветрами воды, песчаные берега. Древний деревянный городок, и поодаль меж старых елей белокаменное Афанасьево зиждительство. Великого размаха был человек. Под стать Петру-то. Какую художественную нарядность, какую цветистую картинность… Как декоративны, каким восхитительным зрелищем, истинно театральным, были даже эти «большие и малые провожания» Афанасия из его дома к службам и обратно. Перезвоны, обрядное пенье, узорные аксашиты, разноцветные штофы… И все это на фоне строгой и прекрасной природы, под жемчужно-восковым небом Севера. Сколько тут было для народа посмотренья-погляденья! Было на что полюбоваться!
А ведь не про это, про другое любованье мне поквакать было охота. Ведь то моя родина… Чины холмогорские соборные старинные глазами читаю, а сердечное, а умное-то око видит, как все это при мне, во дни юности моей было. Вижу обтаявший пригорок у южной стены собора. И мосточки тут вытаяли и обсохли. Бугор соборный хоть пообсох с юга, трава еще бурая, прошлогодняя. Старухи тут сидят в шубах с долгими рукавами. Из-под шуб видны сарафаны с репейчатыми пуговками. С холма далеко видать: реки еще не вышли, но уже лед посинел. Под Куростровом, где стоит древний ельник, уже вон какие забереги: попадут ли куростровские к заутрене… А что Матигоры, что Куростров – они художники, любители до чинов, до обрядов, до всяких прекрасностей, интересностей!
Долга предвесенняя и весенняя пора на Севере. Долго вешние воды шумят и поют; долго глядится весеннее небо в полые разливы рек. Долги вечерние тихостные апрельские зори. А в три утра светает. В велик пяток на погребенье, бывало, бежишь: светлооблачно, с моря ветерок, инде полоса снегов, инде воды по улицам. Середка реки водой взялась, от ветра рябь идет. Меж островами лед стоит. В распуту весеннюю бывает холодно, с ветром, когда реки идут, а весело на сердце! Бывает, река еще стоит, а уж Город утопает в водах. По улицам на плотах ездят…
Таким образом, читая о XVII столетии, вижу я свою пору и о своей поре веселюсь. Соглядая художественность быта оного столетия, радуюсь тому богатству впечатлений, переживаний и настроений, которыми так обильно упивалась душа моя там, на родине.
И вот ведь какое чудо! Эти впечатления и переживания отнюдь не воспоминания, отнюдь не прошлое для меня. Что было потом, лишь прибавилось к тому, что было раньше. Скажем: в юность отец-мать подарили мне сто рублей, а я прибавил со временем другие сотни. Ведь первая-то сотня не потерялась!
Может быть, я не вспомню по частностям тех фактов, которые сладко поражали мою впечатлительность. Очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои печати на душе моей. А душа есть вещь непреходящая, нестареющая.
Вот почему веселить может «воспоминание».
Откуда поэт-художник? Что это такое? О чем истинный поэт нам толкует? Тот поэт, кто не почивает на житухе обывательской, сытой ли, голодной ли. Мысль поэта имеет «криле позлащение голубини». И любо поэту, когда мысль его в каковом-либо месте, в каковой беседе с единомысленным человеком может привитать…
…В незакатной белой ночи Севера любо «криле-то голубини» расправить, чуда слетать. Там мое радование… Не пуста Россия-та! Люби, храни сердцем и мыслию места-те святые святой Руси. И не сомневайся, что они и есть на своем месте…
Соломонидушка, бывало, скажет: «Ты все дома, как печь. Печи никуда не надо…»
– Я, Ивановна, умом летаю, где мне любо. Везде на оконце посижу…
«Разумом молчи, разумом глаголи». Правило основное в быту и премудрое. Живя в разуме, сам себя бережешь и ближнего. Беречи ближнего, войди и в разум сего святоотеческого слова: «Кто себя видит, в брате не видит». Ежели б мог я себя по-настоящему, каков я есть красавец, увидеть, дак ужаснулся б я. Брат-от ангелом бы показался. А ежели и бросил отругиваться, опомняся, захлопнул пасть-ту свою окаянную, дак без злобы язык-от прикуси.
Лукавой ведь может подсунуть тебе сознание: «Вот-де мне что приходится выносить! Вот-де что Я терплю!…» Ложно сказано: «Не видал я праведника оставленного…» Вот эта собственная бешенина и застит нам глаза, не дает понять, что не мы терпим, не я терплю, а от меня, и только от меня терпят…
…Трудновато человеку поднять себя за волосы. Трудно исполнить: «Отойдем да поглядим, хорошо ли мы сидим?!» А вот это-то и надо сделать, надо исполнить!
– Да отвержется человек себя!…
Из самого себя надо выскочить. Надо за дурной сон вменить себе все, что в мире сам видишь, надо заставить себя проснуться, очнуться…
Даже у Тютчева живы и живут в нас, и вечны, и могущественны лишь тема смысла существования, тема бога, темы философские, также несравненные типические описания природы, картин природы. А темы политические уже отошли. Не трогают нас, сколько бы пафоса ни влагал сюда поэт…
Глубокая и чистая искренность человеческая поражают нас в Тютчеве, в его поэзии и влечет нас к нему. Это был человек-философ, поэт с миросозерцанием цельным и законченным. Поэт был человеком светским и семейным. Была привязанность и «на стороне». Но печать великости душевной у Тютчева и к дальним и к ближним.
В родном городе, в музее, было множество изумительных моделей старинных церквей, домов… Была нарядная утварь в виде зверей, птиц. И я, еще подростком, наглядевшись, налюбовавшись, точно пьяный, охмелевший от виденных красот народного искусства, у себя дома резал, рисовал, раскрашивал, стараясь воспроизвести виденное в музее. Сказка, волшебство творчества заражает, вдохновляет, подвизает художника к творчеству.
Тихий зимний день, белый дворик, серо-фаянсовое небо, бесшумно кружащиеся белые пчелы; время точно остановилось… Творческое счастье охватывает тебя. Вот она, сказка о заколдованном Городе… Святые вечера, святые дни. Далече будни. Ныне время наряду и час красоте… Как бы матери голос слышу, поющий северную старину-былину:
Королевичи из Кракова
сели на добрых комоней…
А пушистые хлопья кружатся над Городом и неслышно ложатся в снег.
Да, святые вечера над родимым Городом: гавань в снегах, корабли, спящие в белой тишине… Над деревянным городом, над старинными бревенчатыми хоромами, над башнями Каменного города так же вот без конца кружатся белые мухи. И падают, и падают. И уже все покрыто белой, чисто праздничной скатертью. Святые вечера. «Во святых-то вечерах виноградчики стучат…» «Виноградие» – северная коляда. Сколько сказок сказывалось, сколько былин пелось в старых северных домах о святках. Об рождестве сказка стояла на дворе: хрустально-синие, прозрачно-стеклянные полдни с деревьями в жемчужном кружеве инея. И ночи в звездах, в северных сияниях… А по уютным многокомнатным домам тепло, «как сам бог живет»… Тут-то бабки и дедки сыплют внукам старинное словесное золото… И в первый день рождества мужчины-мореходы ходили по домам с серебряными трубами, славили Христа… Бородатые почтенные мужи. А для святочных вечеров женщины вынимали из сундуков и парчу и жемчуга нарядов XVII века, фижмы и робы елисаветинских мод и фасонов.
Но что вспоминать детство?! Сказке нигде не загорожено. Вот она прилетела с Севера сюда и заворожила…
Родитель мой был старинного роду. Прадеды наши помянуты во многих документах Устюга Великого и Соли Вычегодской. Родился в селе Серегове Яренского уезда в 1850 году. В 1865 году, по смерти моего деда, бабушка оставила родину навсегда и уехала в город к морю. У моря началась трудовая отцова жизнь. Почти всю жизнь он плавал на мурманских пароходах. А матери моей предки (и дед мой по матери) все служили в Адмиралтействе при корабельных верфях.
Род матери моей покоится на Кузнечевском кладбище (а частью на Соломбальском). Здесь же и отцова мать, бабушка Мария, и отцова сестра Павла.
Я сегодня помянул род свой… День с утра такой северный, какой на родине милой бывал, когда реки тронутся. Во второй половине апреля, бывало, пойдет лед на море.
Как бы я туда слетал, походил бы по родимым берегам, ветрами бы подышал, детство и юность желанную помянул. Как беспечально там жизнь проходила…
Детство, юность, молодость – все у меня с родимым городом северным связано, все там положено. И все озарено светом невечереющим. Годы золотые, юные – заботы, тревоги о куске хлеба на завтра я там не ведал. Делал то, что любо было… «Что пройдет, то будет мило».
Но разве мало милого было в здешних местах, во вторую половину моей жизни, столь несхожею с бытом Севера родимого? Как сравню, думы там были невеликие, хмель молодой одолевал, печали молодые, несмысленные. Мать, разумная, терпеливая, дом, житье-бытье вела и правила, а я с сестрами одну заботу знали – учиться. Вишь, потому еще жизнь-та в те поры красна и светла вспоминается, что сил душевных и телесных много было.
А теперь все – ох да ох… Не живем, а колотимся, как навага о лед.