Владимир Солоухин - Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
— Как живете, Владимир Алексеевич?
— Вашими молитвами.
— Молимся, молимся о вас. Постоянно молимся о вас. Давненько не виделись, а есть потребность.
— Так что же, мне приехать в Загорск?
— Приехать, но не в Загорск. Я сегодня нахожусь в Переделкинской резиденции патриарха. Это и ближе. Если можете, жду вас к обеду. Приезжайте в час дня.
Я был убежден, что отец Алексей хочет помириться с Кириллом, и надеялся, что я по мере сил посодействую этому. Что ж, мирить хороших людей — благое дело. Я ехал в Переделкино с легким сердцем, радостно возбужденным, и всякое море казалось мне по колено. А книгу я сегодня отдам. Пришел и мой черед выходить на линию огня. Что ж, «Я не первый воин, не последний».
За рулем отлично читаются стихи, и я твердил два стихотворения, пришедшиеся к случаю, так что каждая строка, каждая интонация отвечали полностью моему настроению, состоянию моего духа, моей судьбе. И не только отвечали — сливались всеми точками, совпадали.
Мы, сам-друг, над степью в полночь встали,
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат…
Опять, опять, опять… Недаром словечко «опять» пронизывает весь этот цикл «На поле Куликовом», входящий, в свою очередь, в цикл «Родина». Опять. «И вечный бой, покой нам только снится». Миллионы погублены, расстреляны, брошены в грязные ямы, замучены, порабощены, растлены. Но я оказался жив. Мы оказались живы. И вот — опять, опять…
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат.
По пути горючий белый камень.
За рекой поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.
Над нашими полками… Светлый стяг… Где русские полки и где светлые стяги? «Все расхищено, предано, продано». Но…
К земле склоняясь головою.
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»
За святое дело. За Россию. За Русь. За милую Родину истерзанную темными силами. Да я… Господи… Мертвым лечь, если надо!..
Я не первый воин, не последний,
Долго будет Родина больна.
Помяни ж за раннею обедней.
Мила друга, светлая жена!
Тут спазм перехватил мне горло, но это был не спазм горя, не печали, но спазм боевого восторга, точно и впрямь сейчас опять развернется надо мною светлое знамя и я в составе головного полка вырву из ножен обоюдоострый тяжелый меч.
Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И словно облаком суровым
Грядущий день заволокла.
Не просто суровым облаком, а тяжелым, беспросветным мраком, растянувшимся на долгие десятилетия унылого рабского существования, влачения судьбы, покорности и постепенного угасания.
За тишиною непробудной,
За расстилающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой…
Тихо-то тихо, темно-то темно. Но есть еще живые люди, есть еще живые сердца, бьется еще пульс России. «Еще польска не згинела, пока мы жиемо». Может быть, безнадежным окажется пробудить ее от сна, а тем более воскресить ее силы. Но. Но. Но…
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало.
И плеск и трубы лебедей.
Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспел тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. Молись!
Настал и мой час. Настала моя пора выходить на линию огня. Я погибну, конечно, но погибну за Россию, погибну как русский. Это будет прекрасно.
Я не первый воин, не последний.
Долго будет Родина больна…
И можно было не повторять уж последующих, завершающих строк, они и так звучали, пели, ликовали во мне.
Может быть, я и не повторял их вслух, но все это во мне и вокруг меня, и этот послушный руль, и эта скорость, и этот поворот дороги, после которого вспыхнула вдруг на горе златоглавая патриаршья церковка, все во мне и вокруг меня были одни эти строки, одна эта пронзительная и омывающая радость, и все грядущие муки, и саму грядущую насильственную смерть превращала в радость эта нота:
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
.
И когда наутро тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите твой лик нерукотворный
Светел навсегда!
Бывшее, шестнадцатого еще века, подмосковное именьице бояр Колычевых чудесным образом уцелело и сохранилось. И главное не было передано под какую-нибудь МТС, а было отдано патриархии как подмосковная резиденция патриарха всея Руси, вроде загородного дома или дачи.
Образовался еще один крохотный оазис, обнесенный не очень высокой, всегда свежепобеленной стеной. Въездные ворота в имение — парадные, с витиеватыми башенками, за ними уж там, на самой территории, терем-теремок. Обелиск перед ним с именами всех бояр Колычевых, маленькое кладбище с несколькими крестами, служебные постройки — кухня, квасная, погреб и прочее. Сад на всей территории, пруд среди сада, заросший кувшинками. А церковь так стоит, что есть в нее вход с улицы для всех прихожан, но есть и с территории — через узкую боковую дверь. Но, конечно, в тереме у патриарха своя домовая церковь, где никогда не гаснут лампады мерцанием золоченых окладов перед ликами древнего письма. Если идти со стороны станции вечером, то поверх ворот виден верхний этаж терема, и тогда поймешь, что за стрельчатыми окошками в глубине дома мерцают тихие негасимые лампады.
После обеда мы пошли прогуляться по саду и, отойдя подальше от дома, от людей, от милиционера, который всегда дежурит на территории, сели на лавочку перед прудом. Я почувствовал, что отец Алексей сейчас заговорит о важном, зачем и позвал меня, но все же я не мог предчувствовать, каким обухом по голове припасено меня оглушить.
— Вот, Владимир Алексеевич, я возьму быка за рога. Мы, конечно, не государство в государстве, и у нас своей разведки нет, но хорошие люди есть всюду. Хорошие люди уверяют нас, что Кирилл Буренин со всех сторон окружен чекистами и провокаторами… Я не хочу сказать (а это пришлось бы доказывать), что он сам… этого, может быть, и нет… Но он «под колпаком», и следовательно, каждый, кто оказывается рядом с ним… Ну вот, а вас нам жалко. Вы — писатель. Вы — нужны. Поэтому мы после долгих колебаний и решили вас предупредить, чтобы не допустить вашей гибели. Если еще не поздно.
Я онемел. В глазах у меня потемнело. Появилось полное впечатление, что я рухнул, провалился сквозь тонкий лед и падаю, падаю в бесконечную бездну, в бездну, у которой даже нельзя представить дна, настолько глубока она и ужасна.
Калейдоскопически возникали во мне и тотчас разваливались, чтобы уступить место вновь возникающим и вновь разваливающимся картинкам.
Кирилл, Лиза, наши поездки, наша взаимная доверительность, наши взаимные разговоры во время поездок, все их реплики, вся их нацеленность, все руины церквей и монастырей, которые мы с ними увидели, вся мерзость запустения на самых святых и русских местах, все людские души, которые раскрывались от единого слова Кирилла и Лизы, хотя бы это, совсем уж недавнее, искреннее, как выдох, восклицание Лизы: «Жутко оттуда, где мы только что побывали, возвращаться опять к действительности. Не хочу!» Если это игра, то гениальная игра… Невозможно и вообразить. Да нет! Да как же? НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
Последнюю фразу я, оказывается, произнес вслух, потому что отец Алексей на нее ответил:
— Может, Владимир Алексеевич, все может быть. К сожалению, так и есть.
— Но если он окружен чекистами, почему же меня до сих пор не забрали? Уже несколько лет им известны мои взгляды, мой образ мыслей.
— Что толку вас забрать? Одного? Им надо, чтобы на ваш огонек слеталось больше ваших единомышленников. По одному их трудно искать и ловить. А вот если вы их соберете в кучку, в одно место, то очень удобно. Вы знаете или нет, что в Ленинграде недавно взята целая молодежная организация?
— Первый раз слышу.
— Да, молодые ребята. Союз христианской молодежи.
У них была своя, крайне монархическая программа. Был свой вождь — Огурцов. Поэтому дело так и называлось — «Дело Огурцова». Железная дисциплина. Был у вождя заместитель по кадрам, был заместитель по контрразведке, заместитель по пропаганде. На суде, когда Огурцова ввели в зал, все подсудимые встали и вытянулись по стойке «смирно». Вот какая была у них дисциплина.
— И много их взяли?
— Человек около сорока. Вот и в Москве хорошо бы такую «огурцовскую» организацию…
— НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!