Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Том II
Однажды, уличив Колетту во лжи, Кристоф потребовал, чтобы она сделала окончательный выбор между Леви-Кэром и им. Она попробовала увернуться, но потом заявила, что вправе водить дружбу, с кем ей заблагорассудится. Возражать было нечего, и Кристоф понял, что он смешон; но он сознавал также, что его требовательность проистекает не из эгоизма: ему хотелось ее спасти, хотя бы вопреки ее воле. И он довольно неуклюже продолжал допытываться. Но она отказалась дать ответ.
— Значит, Колетта, вы не хотите, чтобы мы были друзьями? — спросил он.
— О нет! — отвечала она. — Мне будет очень тяжело лишиться вашей дружбы.
— Но вы не пожертвовали бы ничем ради нее?
— Не пожертвовала бы? Какое нелепое слово! Зачем надо жертвовать одним ради другого? Что за глупые христианские идеи! Право, вы, сами того не сознавая, превратились в старого клерикала.
— Очень может быть, — ответил Кристоф. — Для меня — либо то, либо другое. Между добром и злом у меня нет середины, даже толщиной в волосок.
— Да, я знаю, — сказала она. — За это я вас и люблю. Очень люблю, уверяю вас, но…
— Но вы и его очень любите?
Она засмеялась и, бросив на Кристофа самый нежный взгляд, самым сладким голосом попросила:
— Останьтесь!
Он готов был уступить и на сей раз. Но вошел Люсьен Леви-Кэр, и его встретили тот же нежный взгляд и тот же сладкий голосок. Кристоф молча поглядел на комедию, разыгрываемую Колеттой, и ушел с твердым намерением порвать с ней. Ему было грустно. Как это глупо — вечно привязываться и вечно попадаться в ловушку!
Возвратясь домой и машинально перебирая книги, он от нечего делать раскрыл Библию и прочитал:
«…И сказал Господь: за то, что дочери Сиона надменны, и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавой поступью, и гремят цепочками на ногах.
Оголит Господь темя дочерей Сиона, и обнажит Господь срамоту их».
Он расхохотался, вспомнив об уловках Колетты, и лег спать в отличном расположении духа. И тут он подумал, как глубоко, должно быть, проникла в его сознание парижская зараза, если чтение Библии вызывает в нем смех. Но это не помешало ему в постели повторять слова приговора, изреченного великим судьей и насмешником, и он старался представить себе головку своей юной приятельницы после свершения этого приговора. Посмеявшись тихим детским смехом, он уснул. И перестал думать о своем новом горе. Одним больше, одним меньше… Он уже начинал привыкать.
Он по-прежнему давал Колетте уроки музыки, но теперь всячески отклонял ее попытки возобновить дружеские беседы. Как ни огорчалась, как ни дулась она, к каким ни прибегала маневрам, он упорно стоял на своем. Отношения их испортились. Она под разными предлогами стала откладывать уроки. Он же уклонялся от приглашений на вечера Стивенсов.
Ему надоело парижское общество, стала невыносимой эта пустота, эта праздность, нравственная немощь, неврастения, беспричинная и бесцельная сверхкритика, убивающая самое себя. Он недоумевал, как целый народ может жить в этой затхлой атмосфере искусства для искусства и наслаждения ради наслаждения. Однако народ этот жил, был когда-то великим и играл еще довольно заметную роль в мире; во всяком случае, такое создавалось впечатление. Где же этот народ черпал силу жить? Ведь он не верил ни во что — ни во что, кроме наслаждения…
Однажды, когда Кристоф, погруженный в такие мысли, шел по улице, ему встретилась ревевшая толпа молодых мужчин и женщин, которые впряглись в коляску, где сидел старый священнослужитель, раздавая благословения направо и налево. Немного подальше он увидел, как французские солдаты взламывали ударом топора двери церкви, а какие-то господа с орденами отбивались от них стульями. Тут Кристоф подумал, что французы, оказывается, еще во что-то верят, — хотя неизвестно во что. Ему объяснили, что это государство отделяется от церкви после столетия совместной жизни, а так как церковь не желает уходить по доброй воле, то государство, пользуясь своим правом и силой, выбрасывает ее за дверь. Кристоф нашел этот способ действий не слишком любезным, но ему до такой степени надоела анархическая всеядность парижских литераторов и художников, что он с удовольствием смотрел на людей, которые готовы были подставить себя под удары ради своих убеждений, пусть самых нелепых.
Присмотревшись получше, он увидел, что таких людей во Франции много. Политические газеты сражались между собой, как герои Гомера: ежедневно печатали призывы к гражданской войне. Правда, все это ограничивалось словами и до рукопашной доходило редко. Однако не было недостатка и в простачках, весьма склонных применять на деле преподанную им мораль. И по временам Франция становилась свидетельницей любопытных сцен: целые департаменты выражали желание отделиться от Франции, солдаты дезертировали полками, префектуры пылали, конные сборщики податей предводительствовали отрядами жандармов, крестьяне вооружались косами и ставили на паперти котлы с кипятком, чтобы дать отпор вольнодумцам, взламывавшим церкви во имя свободы, радетели о народном благе влезали на деревья и держали оттуда речи к винодельческим провинциям, которые восставали против провинций, изготовлявших спирт. Миллионы этих французов так долго грозили друг другу кулаками, так надсаживали глотки, что в конце концов то там, то сям начинали как следует тузить друг друга. Республика заискивала перед народом, а потом избивала его. Народ иногда карал сынов народа — офицеров и солдат. Так одна сторона доказывала другой превосходство своих убеждений и своих кулаков. Кто следил за этим издали, по газетам, мог подумать, что Франция откатилась на несколько веков назад. И Кристоф обнаружил, что Франция — скептическая Франция — была страной фанатиков. Но фанатиков какого толка? Вот этого он не мог постичь. За или против религии? За или против разума? За или против родины? Франция была страной фанатиков всех толков. Казалось, что они фанатичны ради удовольствия быть таковыми.
Однажды вечером Кристоф заговорил об этом с одним депутатом-социалистом, которого он иногда встречал в салоне Стивенсов. Хотя Кристоф уже не раз беседовал с ним, он и не подозревал, кто его собеседник: до сих пор они говорили только о музыке. С изумлением узнал он, что этот светский человек был лидером крайней политической партии.
Ашиль Руссен был красивый краснощекий мужчина с белокурой бородкой, сильно картавивший, приветливый. Но, несмотря на известное изящество, в нем, особенно в его манерах, чувствовались вульгарность и недостаток воспитания: он чистил в обществе ногти, имел простонародную привычку, разговаривая, хватать собеседника за отворот сюртука, брать его под руку; был большой любитель поесть и выпить, покутить, посмеяться, в чем сказывалась жадность до жизненных благ, свойственная некоторым выходцам из низов, ринувшимся к власти; гибкий, ловко преображавшийся в зависимости от среды и собеседника, в меру экспансивный, умевший слушать и на лету схватывать чужую мысль; в общем, симпатичный, умный, всем интересовавшийся — по природной и благоприобретенной склонности, а также из тщеславия; честный — в той мере, в какой собственные интересы не требовали отречения от этой добродетели или же когда было опасно поступиться ею.
У него была довольно красивая супруга, высокая, хорошо сложенная, широкоплечая женщина, со стройной, слишком стянутой талией, как того требовали роскошные туалеты, чересчур рельефно обрисовывавшие ее пышные округлости; лицо, обрамленное вьющимися черными волосами; большие черные глаза навыкате; немного выдающийся подбородок. В общем, она была миловидна, если бы ее не портило слишком крупное лицо со сложенным сердечком ртом и присущее многим близоруким непрерывное моргание. Походка у нее была деланная, вприпрыжку, как у трясогузки, речь жеманная; при всем том очень обходительная и любезная дама. Она происходила из богатой купеческой семьи, была свободна от предрассудков, добродетельна и свято соблюдала бесчисленные светские обязанности, не говоря уже о тех, которые она добровольно взяла на себя. Следуя своим артистическим и благотворительным склонностям, она завела приемы, насаждала искусство в народных университетах, участвовала в филантропических обществах, занималась детской психологией, — и все это без увлечения, без глубокого интереса, по врожденной доброте, повинуясь веяниям времени и из безобидного педантизма молодой образованной женщины, как будто отвечающей урок у доски и считающей делом чести знать заданное назубок. У нее была потребность чем-то занять себя, но не было потребности интересоваться предметом своих занятий. Таков тип женщин, снедаемых лихорадкой деятельности: они не расстаются с вязанием, точно от безостановочного и никому не нужного движения их спиц зависит спасение мира. Кроме того, она, подобно «вязальщицам», была исполнена мелкого тщеславия порядочной женщины, подающей своим поведением пример всем прочим.