Альфонс Доде - Тартарен из Тараскона
— Впрочем, господа судьи, чего же еще можно ожидать от человека, стрелявшего в Тараска, нашего отца-батюшку?..
Эта заключительная часть его речи вызвала на трибунах патриотические рыдания, а с улицы им вторил рев толпы, ибо голос товарища прокурора, пробив двери и окна, достиг и ее слуха. Сам же товарищ прокурора, потрясенный до глубины души звуками собственного голоса, зарыдал и заверещал так громко, что судьи мгновенно проснулись — им показалось, что от страшного ливня попадали все водосточные трубы и желоба.
Бомпар дю Мазе говорил пять часов подряд.
Хотя жара еще не спала, но как раз когда он кончил, свежий ветер с реки стал надувать желтые шторы на окнах. Председатель суда Мульяр больше уже не засыпал, — изумление, в которое его, недавно сюда прибывшего, повергла страсть тарасконцев к вымыслам, было так сильно, что он все время потом бодрствовал.
Сам Тартарен подал пример этого очаровательного в своей наивности вранья, которое составляет, так сказать, аромат, букет здешних мест.
Допрос Тартарена мы по необходимости даем здесь в сокращенном виде, но вот один из его любопытных моментов. Тартарен вскочил и, подняв руку, произнес:
— Перед богом и людьми клянусь, что я этого письма не писал.
Речь шла о письме, которое Тартарен прислал из Марселя редактору «Порт-тарасконской газеты» Паскалону и в котором он подстегивал редактора и требовал, чтобы тот еще поддал пару, расписывая, как богат этот остров и какая там плодородная почва.
Нет, тысячу раз нет! Обвиняемый этого не писал. Он отрицает, он протестует.
— Не знаю, может быть, это герцог Монский, не явившийся в суд…
Как презрительно цедит он сквозь зубы это: «не явившийся в суд»!
Тут вмешивается председатель суда:
— Покажите письмо обвиняемому.
Тартарен берет письмо, смотрит и, как ни в чем не бывало, заявляет:
— Да, правда, это мой почерк. Письмо писал я, я позабыл.
При этих словах заплакал бы и тигр.
Немного погодя — еще один эпизод, с Паскалоном. На этот раз поводом послужила помещенная в вышеупомянутой газете статья о том, как принимали туземцы, король Негонко и первые поселенцы острова пассажиров с «Фарандолы» и «Люцифера» в порт-тарасконской ратуше, подробнейшим образом описанной автором.
Каждое слово статьи вызывало в зале дикий, неудержимый хохот, прерываемый воплями негодования. Паскалон — и тот был вне себя; сидя на скамье подсудимых, он выражал глубокое возмущение: это не он, ни за что не поставил бы он своей подписи под такой заведомой ложью.
Ему сунули под нос напечатанную статью с рисунками, сделанными по его указаниям, подписанную его фамилией, и вдобавок его собственный черновик, найденный в типографии Тринклага.
— Потрясающе! — вытаращив глаза, сказал бедный Паскалон. — У меня это совсем вылетело из головы!
Тартарен вступился за своего секретаря:
— Дело в следующем, господин председатель суда: слепо веря всем россказням герцога Монского, не явившегося…
— Ну да, теперь валите на герцога Монского — он все свезет! — в бешенстве прервал его товарищ прокурора.
— Я давал этому несчастному ребенку, — продолжал Тартарен, — идею для статьи и говорил: «Вышейте мне по этой канве узоры». Он и разузоривал.
— Это верно, я только разу-узоривал… — робко пролепетал Паскалон.
Ох уж эти узорщики! Председатель суда Мульяр понял, что это такое, во время опроса свидетелей: все они были тарасконцы, все до одного — сочинители, и все, как один, отказывались от того, что утверждали накануне.
— Но ведь вы же сами показывали это на предварительном следствии.
— Кто, я?.. А, да ну!.. Мне и во сне-то ничего подобного не снилось.
— Но вы же, однако, подписали.
— Подписал?.. Даже и не думал…
— Вот ваша подпись.
— Свят, свят, свят, а ведь и правда!.. Должен вам сказать, господин председатель суда, что я крайне изумлен.
И так было со всеми — никто не помнил своих показаний.
Судьи терялись, становились в тупик перед этими противоречиями, перед этой кажущейся недобросовестностью, ибо страсть к вымыслам, свойственная людям, населяющим страну солнечного света, и живость их воображения были недоступны холодным северянам.
С ошеломляющими сообщениями выступил Костекальд, — он показал, что его изгнали с острова, что из-за лихоимца и тирана Тартарена ему пришлось покинуть жену и детей. Потом, чего стоила драма в шлюпке: его несчастные товарищи один за другим умирают страшной смертью. Рюжимабо захотелось освежиться он решил искупаться около самой шлюпки, внезапно к нему подплывает акула и разрывает его пополам.
— О, эта улыбка моего друга!.. Я вижу ее как сейчас. Он простирает ко мне руки, я плыву к нему, но вдруг по его лицу пробегает судорога, и он исчезает бесследно… лишь кровавый круг ширится на воде.
Костекальд дрожащею рукою обводит круг, а из глаз его текут слезы величиною с турецкий горох.
Услыхав фамилию Рюжимабо, Бекман и Робер дю Нор, как раз к этому времени очнувшиеся, наклонились к председателю, и пока стены суда сотрясались от громких рыданий публики, возбужденной рассказами Костекальда, три черные судейские шапочки все время покачивались из стороны в сторону.
Наконец председатель суда Мульяр задал свидетелю вопрос:
— Вы говорите, что Рюжимабо у вас на глазах съела акула. Но на суде только что упоминался в качестве свидетеля со стороны обвинения некий Рюжимабо, сегодня утром прибывший в Тараскон… Это не тот?..
— Ну да, конечно!.. Это я и есть!.. — воскликнул бывший заместитель начальника сельскохозяйственного отдела.
— Как? Рюжимабо здесь? — не поведя бровью, сказал Костекальд. — Я его не видел, это для меня новость.
Тут одна из черных шапочек обратилась к нему с вопросом:
— Значит, он не был съеден, как вы только что утверждали?
— Я, видимо, спутал его с Трюфенюсом…
— Дьявольщина, я же здесь, вот он я, меня тоже никто не съел!.. — раздался возмущенный голос Трюфенюса.
Костекальда это начало раздражать.
— Да не все ли равно? — заявил он. — Я знаю наверное, что кто-то был съеден акулой, я видел круг.
И, как ни в чем не бывало, продолжал давать показания.
Прежде чем отпустить его, председатель суда поинтересовался, как велико, по подсчетам свидетеля, число жертв. На это свидетель ему ответил:
— По меньшей мере срок тысяч. (Вместо сорок там говорят срок.)
Между тем по переписи значилось никак не более четырехсот островитян, а потому легко можно себе представить смятение председателя суда Мульяра и членов суда. Пот лил градом с этих несчастных — такого судебного разбирательства в их практике еще не было, никогда еще не приходилось им выслушивать столь противоречивые свидетельские показания. А свидетели все так же ожесточенно спорили, перебивали друг друга, вскакивали с мест, вырывали друг у друга признания, а вместе с признаниями, кажется, готовы были вырвать и языки. И все со скрежетом зубовным и сатанинским смехом! На этом фантастическом, трагикомическом процессе речь шла только о съеденных, утонувших, вареных, жареных, пареных, проглоченных, татуированных, изрубленных на мелкие куски тарасконцах, сидевших тут же, на одной скамье, живых и здоровых, целых и невредимых, не потерявших ни единого зуба, без единой ссадины на теле.
Два-три свидетеля до сих пор еще не явились, но так как их ждали с минуты на минуту и так как они наверняка были на одну стать со всеми прочими, то судебный следователь Бонарик, хорошо знавший нравы своих сограждан, убедил председателя суда не поднимать вопроса о непреднамеренном убийстве.
А шумная и забавная вереница свидетелей все еще тянулась.
Публика тоже вела себя бурно: одних она освистывала, другим рукоплескала и без зазрения совести отвечала хохотом на ежеминутные угрозы председателя суда очистить залу, хотя, сбитый с толку всем этим гамом и неразберихой, он на самом деле и не думал очищать ее, а лишь, облокотившись на стол, то и дело хватался за свою раскалывавшуюся голову.
Воспользовавшись относительным затишьем, Робер дю Нор, высокий сухощавый старик с насмешливо поджатыми губами и длинными пушистыми седыми бакенбардами, в съехавшей на ухо шапочке, откинувшись на спинку кресла, проговорил:
— Короче, насколько я понимаю, не вернулся один Тараск.
При этих словах товарищ прокурора Бомпар дю Мазе неожиданно выпрыгнул, как чертик из коробочки:
— А мой дядя?..
— А Бомпар? — отозвалась вся зала.
— Я считаю своим долгом обратить внимание суда, — трубным гласом продолжал товарищ прокурора, — что мой дядя Бомпар пал одной из первых жертв. Я из деликатности не упомянул о нем в обвинительной речи, но факт остается фактом, что он, во всяком случае, не вернулся и никогда больше не вернется…