Жорж Санд - Спиридион
– Вы видели его! – вскричал он громким и грубым голосом, какого я никогда от него не слышал. – Вы видели его, а мне об этом не сказали! он говорил с вами, а вы меня не позвали! он покинул вас, а вы не послали его ко мне! Какую же змею пригрел я на своей груди! Вы украли у меня друга! отняли учителя! вы предали, подло обманули, убили меня!
Он упал навзничь на постель и на несколько минут лишился чувств. Я подумал, что он кончается, и принялся растирать ему виски той жидкостью, к которой он обычно прибегал, чувствуя приближение обморока. Я пытался согреть ему ноги полами моей сутаны, а руки – моим дыханием. Однако его дыхания я не слышал, а пальцы его оледенели, словно их сковал могильный холод. Я начинал уже терять надежду, когда он пришел в себя, медленно приподнялся и, уткнувшись лбом мне в плечо, произнес с несказанной кротостью:
– Анжель, зачем ты здесь в такой час? Неужели ты думаешь, что я совсем плох? Бедное дитя, как сильно ты тревожишься за меня, как сильно устаешь, ходя за мной.
Мне не хотелось рассказывать ему о том, что произошло; еще меньше хотелось мне расспрашивать его о причинах непостижимого совпадения наших грез; я боялся, как бы он снова не начал бредить. Кажется, все, что случилось до обморока, полностью изгладилось из его памяти. Он велел мне возвратиться в мою келью, я повиновался, но продолжал прислушиваться к тому, что происходит за стеной; отец Алексей спал, но дышал с трудом; по временам из груди его вырывался хрип, похожий на отдаленный шум прибоя. Наконец я решил, что ему полегчало, и забылся сном, но не прошло и нескольких минут, как меня разбудил мощный голос, очень мало походивший на голос отца Алексея.
– Нет, ты никогда не знал меня, никогда меня не понимал, – говорил этот суровый голос, – сотню раз я являлся тебе, а у тебя ни разу не достало мужества предаться в мою власть; впрочем, чего и ждать от монаха, кроме колебаний, трусости и софизмов?
– Но я любил тебя! – жалобно, еле слышно отвечал голос отца Алексея. – Ты знаешь, что я молил тебя, искал тебя; я употребил все силы моей души на то, чтобы постичь смысл твоих притч; я преклонял пред тобою колени; я бросил иудейскую веру, я оставил бога евреев и язычников корчиться в муках на окровавленном кресте и не проронил над ним ни слезинки, не обратил к нему ни единой молитвы.
– Кто же велел тебе поступать так? – продолжил голос. – Невежественный монах, бездушный философ! Мученик, не ведающий ни энтузиазма, ни веры! Разве приказывал я тебе когда-нибудь презирать назарянина?
– Нет, ты никогда не удостаивал меня объяснениями, никогда не соглашался озарить своим светом того, кто стал бы ради тебя поклоняться любым кумирам. Ты ведь знаешь! ты знаешь! стоило тебе захотеть, и я разодрал бы сутану и препоясался ратным оружием. Голос мой звучал бы повсюду; огнем и мечом проповедовал бы я твое Евангелие во всех странах света; я перевернул бы жизнь народов повсюду, от севера до юга, от восхода до заката, и заставил бы весь род человеческий поклоняться тебе. Я имел бы волю, имел бы власть; тебе довольно было сказать только одно слово: «Иди!», довольно было вложить факел в мою руку и двинуться впереди меня путеводной звездой; ради тебя я остановил бы волны морские, сдвинул бы с места горы. Отчего же ты не захотел этого! Ты обрел бы алтари, а я – жизнь; ты был бы богом, а я – твоим пророком!
– Да, да, – отвечал незнакомый голос, – гордости и честолюбия тебе не занимать; ободри я тебя, ты и сам согласился бы стать богом.
– О владыка! Не презирай меня, не смейся надо мной! Подобные склонности дремали в моей души, но я истребил их. Ты осудил мои дерзкие мечты, мою безрассудную смелость, и я принес в жертву тебе все мои грезы. Ты сказал мне, что насилие не способно править миром, что Дух чуждается потоков крови и бряцанья оружием. Ты сказал мне, что искать Дух надобно в сумраке и уединении, в тишине и сосредоточении. Ты сказал мне, что искать его надобно в ученых занятиях, в самоотречении, в жизни смиренной и безвестной, в бессонных ночах и глубоких размышлениях, в неустанной работе души. Ты сказал мне, что искать его надобно в недрах земли, в книжной пыли, в могиле, кишащей червями; я искал его повсюду, но не смог найти, и вот теперь я умираю, мучимый сомнениями, снедаемый ужасом перед бездной!..
– Замолчи, подлый богохульник! – перебил громовой голос. – Сожаления твои рождены твоей жаждой славы, отчаяние твое – плод твоей гордыни. Спесивый червь, не желающий сойти в могилу, не выведав секрета всемогущего Господа! Да разве есть дело неумолимому прошлому и незнаемому будущему до безвестного монаха, который жил во лжи и умер в невежестве? Разве страшен верховному уму ропот ничтожного бенедиктинца? Разве поколеблется бесконечное могущество высшего судии оттого, что монастырский астроном не сумел измерить его, вооружившись компасом и подзорной трубой?
Безжалостный хохот раздался в келье отца Алексея, наставник же мой ответил жалобным стоном. Я слушал этот диалог, пребывая во власти тревоги и ужаса. Стоя босиком на каменном полу, прильнув к полуоткрытой двери, затаив дыхание, я пытался увидеть грозного незнакомца, беседовавшего с моим учителем, однако лампа погасла, а взор мой мутился от ужаса и ничего не различал во тьме. Впрочем, сострадание придало мне мужества; я вошел в келью отца Алексея, с помощью фосфорной спички зажег лампу и подошел к постели больного. В комнате были только мы двое; ни малейший шум, ни малейший беспорядок не обличали стремительного исчезновения страшного гостя. Собравшись с силами, я попытался помочь моему учителю, чье отчаяние разрывало мне сердце. Он сидел на постели, согнувшись пополам, как если бы исполинская рука переломила ему позвоночник и, уткнув лицо в дрожащие колени и стуча зубами, рыдал в голос; потоки слез текли по его седой бороде. Я опустился на колени рядом с его кроватью, я заплакал вместе с ним и принялся утешать его так ласково, как мог бы утешить сын; тронутый моим сочувствием, он на несколько мгновений очнулся и, бросившись мне на грудь, повторил несколько раз:
– Я умираю! Умираю без надежды! Умираю, не изведав земной жизни и не ведая, суждена ли мне жизнь вечная!
– Отец мой, возлюбленный мой наставник, – говорил я ему, – не знаю, какие горестные видения смущают мой и ваш сон, не знаю, кто этот призрак, явившийся к нам нынче ночью, дабы искушать и грозить, но кем бы он ни был – посланником Бога живого, который внушает нам спасительный страх, или духом тьмы, который истребляет в нас веру в милосердие Господне и осуждает нас на адские муки, – молю вас, положите конец этим видениям, вернитесь в лоно святой матери Церкви. Изгоните демонов, кои вас осаждают, либо завоюйте благорасположение ангелов, кои вас посещают, а для того причаститесь святых таинств и дозвольте мне вознести молитву в вашем присутствии…
– Оставь, оставь меня, любезный Анжель, – отвечал он, мягко отстраняя меня, – не изнуряй мой ум ребяческими уговорами. Оставь меня одного, не нарушай больше ни своего, ни моего сна пустыми страхами. Все это только сон; теперь мне гораздо лучше; слезы смягчили мои страдания, слезы – все равно что дождь после грозы, они несут освобождение. Тебя не должно удивлять то, что я произношу во сне. Чуя близость смерти, душа пытается разорвать узы материи и тоскует страшно и странно; однако говорят, что в последнее мгновение Дух укрепляет и возвышает ее.
Наутро я получил приказание явиться к настоятелю. Я спустился к нему в комнату; мне сказали, что он занят, и велели подождать по соседству, в зале для собраний капитула. Залу эту я видел второй раз в жизни и воспользовался случаем осмотреть ее; облик ее показался мне величественным и суровым. Впрочем, в ту минуту все это занимало меня лишь в очень малой степени; ночные впечатления угнетали мою душу, смущали и страшили мою совесть и, главное, наполняли мое сердце тревогой за возлюбленного наставника, страдавшего и духовно, и телесно. Тревожил меня и грядущий разговор с настоятелем; ведь с тех пор, как я сделался учеником Алексея, я, хотя сам постоянно и упрекал себя за это, непростительно пренебрегал исполнением религиозного долга.
Тем не менее, обводя меланхолическим взором залу, где я очутился, и пытаясь на время забыть о своих печалях и страхах, я был поражен красотой этих древних сводов, силой и дерзостью, какую обнаружил их творец и о какой могут только мечтать архитекторы наших дней. Парусы свода, покрытые каменной вязью, смыкались в вышине, а под ними висели портреты прославленных членов ордена. Эта череда картин в роскошных рамах, эта галерея важных людей в черном имела вид внушительный и мрачный. Шли последние дни осени. Солнечные лучи, проникавшие сквозь высокие окна, озаряли бледно-золотистым светом суровые лица этих почтенных покойников, а заодно расцвечивали и массивную позолоту рам, почерневшую от времени. В монастырских дворах и садах стояла глубокая тишина, и только эхо моих шагов раздавалось под гулкими сводами.