Уильям Фолкнер - Похитители
Потому что как раз тогда Бун перевел себя – был переведен с общего и единодушного согласия – из дневной смены в ночную. Иначе он вовсе бы погиб для конюшни. Та часть досужего джефферсонского общества, друзья и знакомые отца или, может, просто друзья лошадиного племени, которые вполне могли бы дать адрес конюшни в качестве делового адреса своим корреспондентам, будь у них какие-нибудь дела или корреспонденты, заглядывали туда гораздо чаще, чем Бун. Если – когда – у него, то есть у моего отца, бывала надобность в Буне, он посылал меня во двор к деду, где Бун неизменно мыл или полировал машину – мыл и полировал даже в первые недели, когда с субботы она никуда не выезжала и до следующей субботы не должна была выехать, каждое утро выводил ее из гаража и опять и опять мыл с самозабвенной нежностью всю, до последней втулки и гайки, а потом сидел на страже и смотрел, как она сохнет.
– Всю краску с нее смоет, – сказал мистер Бэллот. – Знает Хозяин, что он каждый божий день пять часов подряд окатывает ее из шланга?
– А если знает, то что? – сказал отец. – Все равно Бун будет сидеть там до вечера и смотреть на нее.
– Переведите его в ночную смену, – сказал мистер Бэллот. – Пусть делает что хочет днем, а Джон Пауэлл пусть отправляется домой на ночь и спокойно спит в собственной постели.
– Уже перевел, – сказал отец. – Вот только некого послать в гараж – сказать ему об этом.
В кладовой для упряжи лежал на полу тюфяк, и там каждую ночь, в основном на случай пожара, дремал Джон Пауэлл или кто-нибудь из его конюхов или подручных. Теперь отец распорядился поставить раскладную кровать с тюфяком в самой конторе, чтобы Бун мог хоть немного поспать, в чем он, несомненно, нуждался, потому что с этих пор уже с полной безнаказанностью торчал целые дни во дворе у деда, то поливая автомобиль, то созерцая его.
Так что теперь ежедневно в предвечерние часы мы по очереди и в том количестве, какое вмещало заднее сиденье, выезжали через городскую площадь за город. Дед уже купил запасную цепь, и она стала такой же неотъемлемой принадлежностью машины, как и двигатель.
Но всегда начинали с городской площади. Любой решил бы, что, купив автомобиль, дед сразу сделал то, что на его месте сделал бы любой, купивший ради этого автомобиль: подстерег полковника Сарториса и его коляску, выскочил на него из засады, проучил как следует – пусть знает, как отдавать приказы, ущемляющие права и привилегии ближних, не испросив предварительно совета у старшего. Но дед этого не сделал. Под конец мы все-таки сообразили, что думал он не о полковнике Сарторисе, а о лошадях, о повозках. Потому что, я уже говорил тебе, он был человек дальновидный, наделенный даром прозрения: бабушка сидела прямая, напряженная, ухватившись за стойку, даже не называя деда мистер Прист, – а на нашей памяти она только так его и называла, – но просто по имени, словно не была ему женой, и когда навстречу ехала двуколка или фургон и тот, кто правил, начинал осаживать лошадь, а она испуганно пятилась или даже становилась на дыбы, и когда бабушка говорила: Люций! Люций! – дед (если лошадью правил мужчина и в двуколке или фургоне не было женщин или детей) спокойно говорил Буну: – Не останавливайся. Езжай прямо. Только убавь ход. – Или, если правила женщина, говорил: – Остановись, – и вылезал, и спокойно, не повышая голоса, уговаривал испуганную лошадь, пока ему не удавалось взять ее под уздцы, и вел ее мимо автомобиля, и, сняв шляпу, раскланивался с женщинами в двуколке, и возвращался, и садился на переднее сиденье, и только тогда отвечал бабушке: – Надо их приучать. Как знать, может, лет через десять – пятнадцать в Джефферсоне заведется еще один автомобиль.
Между прочим, самодельная мечта, которую два года назад собственноручно смастерил на своем заднем дворе мистер Баффало, чуть было не отучила деда от давней привычки – он был верен ей с девятнадцатилетнего возраста. Дед жевал табак. Когда он в первый раз повернул голову, чтобы сплюнуть на ходу машины, мы на заднем сиденье поняли, что произойдет, только когда оно уже произошло. Потому что как нам было понять? Никто из нас прежде не ездил на автомобиле (это случилось в самую первую поездку) на дистанцию большую, чем от гаража и до дворовых ворот, не говоря уже о скорости в пятнадцать миль в час (тут надо сказать вот что: когда скорость была десять миль, Бун неизменно говорил, что двадцать, а когда двадцать, неизменно говорил сорок; мы обнаружили в нескольких милях от города прямой участок дороги примерно в полмили длиной, машина развивала там скорость в двадцать пять миль, и я сам слышал, как Бун рассказывал кружку мужчин на городской площади, что автомобиль шел со скоростью в шестьдесят миль; это было еще до того, как он узнал, что мы знаем, что штука на приборной доске, с виду вроде манометра, на самом деле спидометр) – как же нам было понять? К тому же остальные просто не обратили бы на это внимания; все мы были в очках, и пыльниках, и вуалях, и будь даже пыльники новые, где это сказано, что одно коричневое пятно или подтек хуже другого и что раз они называются пыльниками, значит, и принимать на себя должны одну только пыль? Может, так случилось потому, что бабушка сидела с левой стороны, за спиною деда (в те времена водительское место было справа, как в двуколке; даже Генри Форд [10], человек не менее прозорливый, чем дед, и тот не предвидел, что в будущем руль окажется слева). Она тут же сказала Буну:
– Остановись, – и застыла, не рассерженная, а холодно, непреклонно негодующая и оскорбленная. Ей было тогда за пятьдесят (а когда они с дедом обвенчались, было пятнадцать), и все пятьдесят она прожила в уверенности, что существо мужского пола, не говоря уже – собственный муж, так же не может плюнуть ей в лицо, как, скажем, Бун, подъезжая к повороту, не может не дать сигнала. Даже не шевельнув рукой, не стерев плевка, она сказала, ни к кому не обращаясь: – Отвезите меня домой.
– Ну, Сара, – сказал дед. – Ну, Сара. – Он выкинул табак и вынул из другого кармана чистый носовой платок, но бабушка даже не дотронулась до него. Бун собрался было вылезти из машины, и зайти в дом, видный с дороги, и попросить ведро с водой, мыло и полотенце, но бабушка и от этого отказалась.
– Не трогайте меня, – сказала она. – Отвезите домой. – И мы поехали, и на одном из стекол бабушкиных очков, и ниже, па щеке, подсыхал длинный коричневый подтек, хотя мама все время предлагала поплевать на свой носовой платок и стереть его. – Оставь меня в покое, Элисон, – повторяла бабушка.
А маме – нет, маме табак не мешал. Во всяком случае, в машине. Может, дело было именно в этом. Но все чаще и чаще в то лето сзади сидели только мама, и я с братьями, и тетушка Кэлли, и кто-нибудь из соседских ребятишек и лицо у мамы горело, и сияло, и было счастливое, как у девчонки. Она изобрела нечто вроде щита на ручке или большого, легкого веера, и заслоняла нас почти с такой же быстротой, с какой дед поворачивал голову. И теперь он опять мог жевать табак, мама всегда была настороже и наготове со своей заслонкой, да и все мы стали очень проворные, так что дед еще не успевал подумать, что ему надо повернуть голову налево и сплюнуть, а мама уже подымала заслонку, и все мы на заднем сиденье отклонялись вправо, точно были нанизаны на проволоку, и это при постоянной скорости в двадцать – двадцать пять миль в час, потому что тем летом в Джефферсоне появилось еще два автомобиля; они как бы сами утрамбовали и сгладили дороги задолго до того, как вложенные в них деньги стали требовать дорог еще более гладких.
– Двадцати пяти лет не пройдет, и автомобили станут бегать по всем йокнапатофским дорогам, и притом в любую погоду, – сказал дед.
– Но, папа, это же будет стоить уйму денег, – сказала мама.
– Денег это будет стоить немалых, – сказал дед. – Строители дорог выпустят акции. Банки их купят.
– А наш банк? – спросила мама. – Купит эти акции?
– Да, – сказал дед. – И наш банк.
– А как же тогда мы? То есть Мори?
– Мори будет по-прежнему держать каретный двор, – сказал дед. – Только назовет его по-другому. Может, гараж Приста или автомобильная компания Приста. Люди будут платить бешеные деньги за скорость. Даже согласятся работать на нее. Посмотри на велосипедистов. Посмотри на Буна. А зачем – никому неведомо.
А потом опять наступил май, и в Бей-Сент-Луисе умер другой мой дедушка, мамин отец.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Опять была суббота. В общем, следующая суббота; Лудасу снова собирались начать выплачивать жалованье каждую субботу; может, он и впрямь успел бросить привычку «заимствовать» мулов. Только-только пробило восемь, я еще и половины площади не обошел с накладными и холщовым мешочком для денег, как раз кончал с семенной лавкой, и вдруг туда вошел Бун, слишком быстрым, слишком для него стремительным шагом. Мне бы надо сразу догадаться. Нет, просто сразу знать наверняка, – я же был знаком с Буном всю жизнь, не говорю уж целый год наблюдал, как он возится с автомобилем. Он взял у меня холщовый мешочек, прежде чем я успел сжать руку.