Яков Голосовкер - Сожженный роман
И в эту первую пасхальную ночь под гуд колоколов по переулкам Москвы проходил некто один, для иных, н и к т о, кому имя было Исус. Быть может не тот, и никак не он, но каждый, увидя его в эту пасхальную ночь, подумал бы так или иначе о Нем.
Исус шел, и рядом вдоль стен домов скользила тень Исуса, выбегая вперед, убегая назад — впереди короткая, позади длинная, и вместе с Исусом его тень ныряла в туман.
По тротуарам Москвы отдавался звонко стук деревянных сандалий Исуса. Моросил дождь и в сетке дождя Исус казался видением. И тот, кто верно знал, что Он был, и тот, кто еще вернее знал, что Он не был, слушали звон колоколов над красной Москвой. Колокола заглушали шага Исуса.
Кто-то столкнулся с ним, кто-то задел плечом, кто-то наступил ему сослепу на ногу, кто-то ахнул, наткнувшись на него, протер глаза — и отмахнулся, буркнув: «Чорт!» И тут же обиделся на фонарный столб.
Исус или кто бы он ни был, вышел на площадь к Иверской и как раз из-под Иверских ворот, где часовня, выбегала к Охотному ряду орава мальчишек, а за нею залпом парни. Налетев на Исуса, орава гикнула на лету и метнула в него метко частушку:
Как у Иверских ворот
Сам Исус Христос
Выпивает водки штоф
Положительно.
Мальчишки причастились частушкой и запрыгали, заерничали вокруг него, заглядывая в самое лицо Исусу, и с гиком и гоготом унеслись. А за ними парни. И тут же прошуршало, им наперерез черное авто к Кремлевским воротам — одно, и другое.
Эпизод 1-ый Рассвет — расстрел
Смертник сидел сгорбившись, сцепив пальцы рук меж коленей. Вечерело. Он не думал. Он знал: до рассвета ждать — и все. В камере высоко под потолком — окно в железе. Поиск выхода тщетен: значит, все. Звон колоколов доносился и сюда: глухо, но все-таки. Что-то вспомнилось, зашевелилось в далеком, в забытом. Удлиняло ненужно время, как бы сжатое до мига, в точку — пальцами меж коленей:
— Волю! в железо взять волю! Не сдаваться! Волю! — Нависающая полумгла странно закачалась перед глазами. Под звон колоколов замерещилось детство:
— Не надо детства!
И все же что-то рванулось из души криком:
— На волю! На волю!
Заключенный подался телом вперед. Что-то маячило перед ним в полумгле: что-то… кто-то… приближался… в белом — в халате — длинноволосый…
Смертнику послышалось, как из его гортани вырвалось само собой:
— Кто? Поп?.. А! Попался… тоже. Как ты сюда попал? Привели?
И смертник криво улыбнулся.
Исус приблизился еще на шаг.
— Ты? — в необычайном удивлении почти выкрикнул он, откинувшись от видения туловищем назад, — Да разве ты был?.. Морока! Это не ты! Вздор! Подстроили спектакль. Это они могут, комедианты!
Он вскочил с койки и встал во весь рост перед Видением-в-белом. Бледное лицо Исуса оказалось на уровне его лица.
— Я к тебе, — сказал Исус.
— Ко мне? Зачем ко мне? Ведь тебя не было. Я это твердо знаю.
Исус молчал.
— Не было, не было! Фарс! Тебя не могло быть. Это научно доказано. Ты — выдумка рабов, жрецов, — для отвода глаз, чтобы покорять и властвовать. Впрочем, разве ты поверишь науке? Ты — мечта, фантом!
Смертник снова сел на койку и сжал руками виски:
— Позор! Слабость. Галлюцинирую. Как это постыдно. Детские бредни вспомнил. Все это проклятый колокольный звон, такой же как в детстве, замутил мне голову.
Он протер глаза. Глубоко вдохнул в себя воздух. Видение оставалось на месте. Смертник снова вгляделся в него и напрягая дергающиеся мышцы лица, вдруг ставшие тугими, глухо спросил:
— Кто тебя подослал?
— Я сам пришел, — сказал Исус.
— Сам? Странно. Так ты что ли вправду был? И даже теперь здесь? Не может быть. И это перед тем самым… финалом… на рассвете? Впрочем, такое на многих находит, когда finita la commedia. Но ведь я неверующий, понимаешь, не признаю, не признавал и никогда не признаю тебя.
Вдруг он хлопнул себя по лбу:
— А!.. Понимаю, понимаю, — тебя, как когда-то к Джордано Бруно, для исповеди ко мне подослали — оттуда. Ловко. Даже смешно, что ты в белом, а не в красном:
«Он не был больше в ярко красном», как в «Балладе Редингской тюрьмы».
Смертник попытался засмеяться, но не смог.
— Впрочем, еще целая ночь впереди, так сказать, вечность — до рассвета. Что ж, есть время: можно высказаться. Давай, что ли?
Он чуть отодвинулся на конке.
— Что же ты стоишь? Ты сядь. Вот здесь, — указал он Исусу место. — Садись.
Исус шагнул и сел рядом со смертником.
— Гха! — гортанным звуком вырвалось из горла у смертника, — с попом помирать веселее, говорит народ.
— Я не поп, — сказал Исус.
— Это сейчас неважно. Извини меня. Это я так, по привычке говорю, как многие другие: историческая необходимость словаря.
Они помолчали.
— А ты что: плоть? — спросил, приглядываясь к Исусу, смертник и коснулся рукою колена Исуса. — Да, плоть. А ну ка, дыхни. — Дышит. Ну что ж, очень хорошо. Значит, вместе… до рассвета? Это камера смертников. Других сюда не сажают. И вообще, в одиночную камеру перед самым тем фактом не принято впускать к смертнику чужого. Может быть помещений не хватило?
Он помолчал.
— Ты по какому делу сюда попал? Ах, да, вспомнил: по этому, голгофскому, что ли? Да, да, что-то такое у меня в памяти мерещится, но я детали позабыл. Впрочем, это тоже сейчас не важно. Важно другое, совсем другое: только сформулировать сейчас не могу. Ты меня понимаешь?
Исус кивнул головой.
— Странно, как это я не заметил, когда тебя сюда впускали, раз ты плоть. Ты же не смог войти невозможным способом? или ты…?
— Я проник, — сказал Исус.
— Факт. Тем хуже для фактов. Но раз ты проник, то ты для чего-то проник. Быть может, ты не знаешь, кто я?
Он отодвинулся от Исуса на самый край койки.
— Я — анархист, террорист. Подготовлял взрыв — с жертвами. По банковскому делу: банк ограбить хотели — государственный. Это — не для тебя дело. Ты — тихий. Хотя… — и анархист даже поднял палец кверху — помнишь, как ты мытарей, так сказать, финансистов из храма выгонял. О тебе много наврали, что ты тихоня.
— Много, — сказал Исус.
— Ну и я такой же, как и ты. Только я в порядке экспроприации. И зарвался. Меня выдали — твои, Иуды. Пускай. Теперь все равно. Это тоже деталь. Тебя тоже предали. История повторяется. Легенда тоже повторяется. Все повторяется. Факт! — по спирали заворачивается. Или по-твоему: это не факт, а фатум. Факт и фатум сейчас одно и то же. Пускай, фатум! Сейчас для нас двоих это уже неважно. Так все же, зачем ты проник сюда ко мне? Ты же неорганизованно проник, сам от себя, так сказать, самотеком или как кустарь-одиночка. Но я — атеист, т. е. не верую на научном основании: Древе, Ренан, Бакунин, Эльцбахер и прочие…, как анархист, понимаешь? Ах, да, — спохватился он, — ведь ты тоже анархист, тоже антигосударственник. Теперь все ясно. Не совсем — но ясно. Значит, — до рассвета?..
Смертник посмотрел на окно и с тоской обвел глазами камеру.
Были полные сумерки.
— Тебе не кажется, будто немного стемнело? Впрочем, это естественно, даже более, чем естественно. Теперь мне все, все понятно — до конца.
Исус тоже оглядел тревожно сумрак камеры и пригнувшись к смертнику, положил ему на колено руку.
— Убери, убери руку! — весь вздрогнув, закричал заключенный. Я — смертник, я — анархист. Ты воспользовался моей минутной слабостью. Ты не имеешь права класть на меня руку. Я — не твой. Я иду — «анти» Тебя. Понимаешь: анти!
И сбросил со своего колена руку Исуса.
— Впрочем, извини за грубость. Я даже тыкаю тебе. Быть может это не следовало бы, поскольку я иду против тебя. Еще, пожалуй, пригруппируют тебя ко мне: группа, мол, — и тоже привлекут за взрыв: на этот раз, за взрыв мирового банка идеалов, т. е. тоже за экспроприацию. А ведь это было бы замечательно! — два анархиста, ты и я, сгруппированы по двухтысячелетнему признаку — за экспроприацию идей: крест и бомба вместе. Вот бы такой факт, — да в кино! И представить нас мировому зрителю на этой же самой койке: Ты да я — перед рассветом… Так и назвать сценарий: «Двое перед рассветом», или еще лучше: «Рассвет — расстрел».
Исус встал и прошелся по камере, к чему-то прислушиваясь. Потом осторожно коснулся концами пальцев противоположной стенки камеры, как будто нащупывая что-то рукой, и снова прислушался.
— Ты что? — спросил тревожно смертник. — Обиделся? Уйти хочешь? Я не хотел тебя обидеть моим «Ты». Это с моей стороны не пренебрежение. С революцией все друг друга тыкают, т. е. тыкаются. Да, да, все на всех и на все тыкают. Ведь это у нас черта народная, русская. Так ближе к правде, к природе. Ведь звери на «ты» друг с другом. Вот ты, как известно, космополит. Скажи, разве лай собачий бывает на «Вы»? Даже заграницей, где все на «Вы», — и то там собачьего лая на «Вы» не бывает. Впрочем, ведь и ты привык к «Ты»: это я с детства помню, что ты всем говорил «Ты». Почему же ты обиделся? Вежливость не для распинаемых и распинающих. И после распятия когда воскресают, тоже не «в ы к а ю т» — а «тыкают». Зачем же тебе уходить? Знаешь, мы здесь с тобой не надолго и менять обращение уже не стоит. Я даже как-то сжился здесь с тобой немного…