Джозеф Конрад - Негр с «Нарцисса»
— Я уверен, что это не иначе, как ты стащил, — ворчал он горестно, с пятном сажи на подбородке, — Больше некому. Сущее ты топливо для ада. Больше твоих носков и в помине не будет на кухне.
Вскоре распространился неофициальный слух, что в случае новой кражи нам перестанут выдавать варенье (добавочный паек, по полфунта на человека). Мистер Бэкер перестал шутливо поругивать своих любимцев и подозрительно фыркал на нас всех. Холодные глаза капитана недоверчиво поблескивали с высоты юта, когда мы собирались небольшой толпой от фалов до брасов для обычного вечернего подтягивания канатов. На коммерческом судне очень трудно остановить подобное воровство, и оно, скорее всего, может быть принято как выражение ненависти матросов к офицерам. Это — скверный признак, который может кончиться бог весть какими неприятностями. На «Нарциссе» по-прежнему царил мир, но взаимное доверие было нарушено. Донкин не скрывал своего восторга. Мы были в полном унынии.
Но тут непоследовательный Бельфаст, впав однажды в бешенство, попрекнул негра пирогом. Джемс Уэйт облокотился на подушку и, задыхаясь, выпалил:
— Да разве я просил тебя таскать мне эту дрянь? Будь он проклят, твой пирог. Мне от него только хуже стало — ах ты, маленький ирландский идиот!
Бельфаст с побагровевшим лицом и трясущимися губами бросился к нему. Все с криком повскакали с мест. С минуту стояла неистовая суматоха. Кто-то пронзительно крикнул:
— Легче, Бельфаст, легче! Легче!
Мы ждали, что Бельфаст без дальних разговоров задушит Уэйта. Поднялась возня. Сквозь шум мы услышали кашель негра, металлический и гулкий, словно гонг, и в следующую минуту увидели, что Бельфаст висит у него на шее. Он жалобно повторял:
— Не надо, Джимми, не надо. Не будь таким. Ангел и тот не мог бы поладить с тобой, хоть ты и болен так шибко.
Он обвел всех нас взглядом, не отходя от постели Джимми. Его смешной рот дергался, а глаза были полны слез. Затем он суетливо принялся поправлять сбившееся одеяло.
Неумолкающий шелест моря наполнял бак. Был ли Джемс Уэйт испуган, тронут, раскаивался ли он? Он лежал на спине, прижав одну руку к боку, так неподвижно, словно долгожданный гость наконец посетил его. Бельфаст топтался на месте, взволнованно повторяя:
— Да, мы знаем, тебе плохо, но… скажи только, что тебе сделать и… мы все знаем, что тебе плохо, очень плохо…
Нет, решительно, Джемс Уэйт не был тронут и не раскаивался. Сказать правду, он как будто, скорее, был испуган. Он вдруг сел с невероятной быстротой и легкостью:
— Так ты думаешь, что я очень плох, правда? — уныло произнес он своим чистейшим баритоном (по временам, когда он говорил, вы ни за что не подумали бы, что у этого человека что-то не в порядке), — так, что ли? Ну и веди себя тогда, как полагается. У некоторых из вас, право, не хватает ума даже на то, чтобы как следует прикрыть больного человека одеялом. Так оставь его. Мне все равно как умирать.
Бельфаст уныло отошел от него с жестом отчаяния. В тишине бака, наполненного заинтересованными людьми, раздался отчетливый голос Донкина:
— Ну и насмешил.
Он захихикал. Уэйт посмотрел на него. Он посмотрел на него очень дружелюбно. Никто не мог сказать, чем можно было угодить нашему непостижимому инвалиду. Но нам казалось все-таки, что снести презрение этого шута должно быть тяжело.
Донкин занимал на баке совершенно особое, но не безопасное положение. Он одиноко стоял на опасной вершине всеобщей неприязни и в этом постоянном уединении мог только предаваться мыслям о предстоящих штормах у мыса Доброй Надежды и завидовать нашему теплому платью и непромокаемым плащам. Наши непромокаемые сапоги, резиновые плащи и плотно набитые морские сундуки давали ему много пищи для горьких размышлений. Ни одного из этих необходимых предметов у Донкина не было, и он инстинктивно чувствовал, что, когда придет нужда, никто с ним не поделится. Он бесстыдно раболепствовал перед нами и систематически дерзил начальству. Он ожидал от такой линии поведения наилучших результатов для себя, но обманулся в расчете. Подобные натуры забывают обычно, что люди, доведенные до крайней степени раздражения, всегда бывают справедливыми, все равно, хотят они этого или нет. Вызывающее поведение Донкина в отношении долготерпеливого мистера Бэкера показалась нам наконец невыносимым, и мы искренне обрадовались, когда подшкипер в одну прекрасную ночь основательно проучил нахала. Как раз перед полуночью нас позвали на палубу ставить реи, и Донкин, согласно своему обыкновению, стал отпускать по этому поводу дерзкие замечания. Мы сонно стояли в ряд, держа в руках фока-брас в ожидании команды. Вдруг в темноте послышался тяжелый топот босых ног, удивленное восклицание, звук пощечин и шлепков, подавленный свистящий шепот: «А! Ты будешь!!!» — «Ой, не надо… не надо…» — «Так получи!..» — «О! О!..» — потом глухие удары, смешанные с грохотом железных предметов, как будто человеческое тело беспомощно упало среди штоков главного насоса. Прежде чем мы успели сообразить в чем дело, где-то очень близко послышался слегка нетерпеливый голос мистера Бэкера: «Выбирай, ребята, налегай на канат!» И мы с большим рвением принялись исполнять команду. Подшкипер как ни в чем не бывало продолжал ставить реи со своей обычной раздражающей тщательностью. Пока мы выполняли работу, Донкин ни разу не попадался нам на глаза, но это никого не тревожило. Если бы подшкипер бросил его за борт, никто не сказал бы даже: «Алло! А парню-то каюк!» Но на этот раз ничего скверного не случилось, даже если Донкин и потерял один из передних зубов. Мы заметили это только утром и ничем не нарушили деликатного молчания. Этикет бака предписывал нам оставаться в подобном случае слепыми и немыми, а мы уважали свои традиции гораздо больше, чем это принято среди жителей суши. Чарли с непростительным отсутствием savoir vivre[3] выпалил: «Ты что, у своего дантиста побывал? Больно было, а?» — за что один из его лучших друзей дал ему пощечину. Парень удивился и по меньшей мере часа три не мог прийти в себя от огорчения. Нам было жаль его, но молодость требует еще более строгой дисциплины, чем зрелый возраст. Донкин ядовито улыбался. С этого дня он сделался безжалостен. Обзывал Джимми «черным мошенником» и намекал нам на то, что мы олухи, которых самый обыкновенный негр изо дня в день водит за нос. А Уэйту между тем этот парень как будто нравился!
Сингльтон продолжал жить в стороне от человеческих треволнений. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он только дышал среди нас, — этим и ограничивалось сходство между ним и остальной командой. Мы старались вести себя вполне достойным образом, но находили, что это далеко не так просто. Мы колебались между жаждой добродетели и страхом очутиться в смешном положении. Мы стремились спасти себя от муки угрызений, но вовсе не желали из-за собственной сентиментальности облачаться в дурацкий колпак. Ненавистный сообщник Джимми, казалось, вдохнул в наши сердца, вместе со своим нечистым дыханием, лукавство, которого там раньше не было и в помине. Мы становились беспокойны и трусливы, и сами замечали это. Один Сингльтон как будто ничего не видел и ничего не понимал. До этого времени мы нисколько не сомневались, что он действительно так мудр, как кажется, но теперь мы осмеливались подозревать по временам, что старик с возрастом поглупел. Однако как-то раз за обедом, когда мы сидели на своих сундуках около оловянного блюда, стоявшего на палубе посреди круга наших ног, Джимми в особенно гнусных терминах выразил свое отвращение ко всем людям и вещам. Сингльтон поднял голову. Мы онемели. Старик спросил, обращаясь к Джимми:
— Ты что, умираешь?
Этот вопрос страшно поразил и смутил Джемса Уэйта. Мы все остолбенели. Рты так и остались раскрытыми. Сердца колотились. Глаза мигали. Кто-то уронил жестяную вилку, и она задребезжала на блюде; один из матросов, поднявшийся было, чтобы выйти, так и замер на месте. Но не прошло минуты, как Джимми овладел собой.
— А разве ты сам этого не видишь? — ответил он нетвердым голосом.
Сингльтон поднес кусок смоченного сухаря (зубы его, как он объяснял нам, притупились от времени) к губам.
— Ну и помирай, — сказал он мрачно, но с достоинством, — только не путай нас в эту проклятую историю. Мы не можем помочь тебе.
Джимми откинулся на своей койке и долго лежал очень тихо, вытирая с подбородка пот. Мы быстро убрали обеденную посуду и, выйдя на палубу, принялись обсуждать инцидент. Некоторые при этом захлебывались от восторга, другие же были печальны. Вамимбо, простояв довольно долго в мечтательном раздумье, изобразил наконец на своем лице слабое подобие улыбки, а один из молодых скандинавов, терзаясь жестокими сомнениями, попробовал во время второй двухчасовой вахты подойти к Сингльтону (старик не особенно поощрял нас к разговорам) и робко спросил его: «Ты думаешь, что он умрет?» Сингльтон поднял на него глаза. «Конечно, умрет», — сказал он вразумительно. Он произнес это с такой уверенностью, точно вопрос вообще не подлежал сомнению. И скандинав, вопрошавший оракула, тотчас же сообщил об этом всем нам. Он застенчиво приближался к каждому по очереди, весь горя от нетерпения, и, глядя в сторону, повторял свою формулу: «Старик Сингльтон говорит, что он умрет».