Марсель Пруст - Пленница
Я был труслив еще в детстве; в Комбре я убежал, чтобы не видеть, как предлагают моему деду выпить коньяку, и не видеть тщетных усилий бабушки, умоляющей его не пить, и теперь у меня была только одна мысль: улизнуть от Вердюренов до исполнения приговора над де Шарлю. «Я непременно должен уйти», – сказал я Бришо. «Я уйду вместе с вами, – сказал он, – по мы не можем уйти не простившись. Пойдемте попрощаемся с госпожой Вердюрен», – заключил профессор и с видом человека, в шутку собирающегося спросить: «А вы нас еще когда-нибудь к себе пустите?» – проследовал в залу.
Во время нашего разговора Вердюрен по знаку жены привел Мореля. Г-жа Вердюрен по зрелом размышлении нашла, что разумнее было бы подождать открывать Морелю глаза, но это было выше ее сил. Есть такие желания, которые находятся пока только в зародыше, но если не препятствовать их росту, то они начинают властно требовать удовлетворения, не считаясь с последствиями; невозможно удержаться и не обнять декольтированную спину, на которую слишком долго смотришь и на которую губы падают, как птица на змею, нельзя не проглотить пирожок, когда у тебя в животе пусто, нельзя удержать изумление, смятение, отчаяние или веселье, когда эти чувства внезапно разбушевались у тебя в душе. Так, исполненная мелодраматизма, г-жа Вердюрен приказала мужу увести Мореля и во что бы то ни стало поговорить с ним. Скрипач начал жаловаться, что королева Неаполитанская уехала, а он так и не был ей представлен. Де Шарлю столько раз твердил Морелю, что она сестра императрицы Елизаветы и герцогини Алансонской, что в его глазах государыня выросла до небес. Но Покровитель объяснил ему, что они здесь не для того, чтобы толковать о королеве Неаполитанской, и прямо приступил к делу. «Вот что, – сказал он немного спустя, – если хотите, давайте посоветуемся с моей женой. Честное слово, я ей ничего не говорил. Послушаем, что она скажет. Я-то могу ошибаться, по вы знаете, как верно судит обо всем моя жена, и потом, она вас необыкновенно высоко ценит, изложите ей суть дела». Г-жа Вердюрен с нетерпением ждала, предвкушая наслаждение, которое она получит от разговора с виртуозом, а затем, когда он уйдет, от точного отчета о разговоре между ним и ее мужем, и в ожидании повторяла: «Что они там делают? Надеюсь, по крайней мере, что у Гюстава371 хватило времени как следует его настрочить», – и вот наконец появился Вердюрен с Морелем, по-видимому крайне взволнованным. «Он хотел бы с тобой посоветоваться», – сказал жене Вердюрен с таким видом, как будто он не уверен, что его просьба будет исполнена. Не ответив Вердюрену, в пылу волнения г-жа Вердюрен обратилась непосредственно к Морелю. «Я совершенно согласна с моим мужем: я считаю, что вы не можете дольше это терпеть!» – в сильном возбуждении воскликнула она, забыв, как о ничего не значащей условности, что у них с мужем было уговорено, что она сделает вид, будто бы ничего не знает об его разговоре со скрипачом. «Как? Что терпеть?» – пробормотал Вердюрен; он попытался разыграть удивление и, с неловкостью, объясняющейся волнением, стоять на своем. «Я догадалась, о чем ты с ним говорил, – сказала г-жа Вердюрен, нимало не заботясь о правдоподобии своего объяснения и о том, что скрипач, припомнив потом эту сцену, усомнится в правдивости Покровительницы. – Нет, – продолжала г-жа Вердюрен, – я считаю, что вы не можете дольше выносить шокирующую близость с этим одряхлевшим господином, которого нигде не принимают, – добавила она, не думая о том, что это не соответствует действительности и что она принимала его у себя почти ежедневно. – Вы притча во языцех всей консерватории, – продолжала она, зная, что это наиболее веский аргумент, – еще один месяц такой жизни – и ваше артистическое будущее рухнет, тогда как без Шарлю вы будете зарабатывать более ста тысяч франков в год». – «Но мне никто ничего не говорил, я потрясен, я вам бесконечно благодарен», – со слезами на глазах пробормотал Морель. Вынужденный изображать удивление и скрывать стыд, он побагровел, пот с него лился так, как будто он проиграл все сонаты Бетховена подряд, из глаз у него струились слезы, которые не извлек бы даже боннский гений372. Заинтригованный этими слезами скульптор усмехнулся и уголком глаза показал мне на Чарли. «Вы ничего не слыхали, потому что вы живете одиноко. У этого господина грязная репутация, у него были скверные истории. Мне известно, что он на примете у полиции; если он кончит не так, как все ему подобные, если его не пристукнет какая-нибудь банда, то считайте, что ему еще повезло, – добавила она; при мысли о де Шарлю ей вспомнилась герцогиня де Дюра, и, взбешенная, она старалась как можно больнее уколоть несчастного Чарли и отомстить за тех, кого пригласила на вечер она. – Он и в материальном отношении вам не опора: он разорился в пух с тех пор, как попал в лапы к людям, которые шантажируют его и не могут даже вытянуть у него деньги на расходы за их концерты; за ваши концерты ему уж совсем нечем платить; ведь все заложено: дом, замок и так далее». Морель тем легче поддался на эту удочку, что де Шарлю охотно в его присутствии вступал в отношения со всяким сбродом – с породой людей, к которой сын лакея, хотя бы он был не менее развратен, чем де Шарлю, испытывает такое же чувство ужаса, как к приверженности де Шарлю бонапартистским идеям.
У хитреца Мореля уже созрел план комбинации, напоминавшей те, что в XVIII веке назывались перевертыванием союзов. Он решил, ничего не говоря де Шарлю, завтра вечером поехать к племяннице Жюпьена с целью все поправить. К несчастью для него, этот план не осуществился. Де Шарлю в тот же вечер назначил свидание Жюпьену, а котором жилетник не мог отказать де Шарлю, несмотря на происшедшие события. Другие события, о которых пойдет речь впереди, обрушились на Мореля в то время, когда Жюпьен со слезами рассказал о своих несчастьях барону, а не менее несчастный барон объявил, что он удочерил брошенную малышку, что она возьмет себе один из его титулов, вернее всего – мадмуазель д'Олорон, что он дает ей великолепное образование и выдает замуж за богатого человека. Обещания де Шарлю чрезвычайно обрадовали Жюпьена, но не произвели никакого впечатления на его племянницу, так как она продолжала любить Мореля, а тот, по глупости или по свойственному ему цинизму, зашел, пошучивая, в мастерскую, когда Жюпьена там не было. «Ну, что у вас такое, девушка с кругами под глазками? – спросил он, смеясь. – Тоска по милом? Э, все проходит, год на год не похож. В конце концов, мужчина вправе выбрать себе удобную обувь, а уж тем более – женщину, и если она ему не по ноге…» Он успел рассердиться всего один раз, потому что она заплакала; он счел это малодушием, признаком отсутствия самолюбия. Слезы не всегда вызывают сочувствие.
Но мы ушли далеко вперед: ведь все это произошло после вечера у Вердюренов, который мы прервали и рассказ о котором необходимо продолжить с того самого места, где мы остановились. «Я ничего не подозревал…» – со вздохом сказал г-же Вердюрен Морель. «Конечно, никто вам так прямо в лицо не скажет, и все-таки вы притча во языцех консерватории, – злобно прервала Мореля г-жа Вердюрен, желая дать ему понять, что дело не только в де Шарлю, но и в нем тоже. – Я охотно верю вам, что вы ничего не знаете, и тем не менее люди говорят открыто. Спросите Ского, что говорили недавно у Шевильяра373, в двух шагах от нас, когда вы входили в мою ложу. На вас пальцем показывают. Я вам скажу, что я лично не обращаю на это внимания; я только нахожу, что он человек странный и что он всю свою жизнь был для всех посмешищем». – «Не знаю, как вас благодарить», – сказал Чарли таким тоном, каким говорят с дантистом, который только что причинил вам адскую боль и даже не позволяет заглянуть себе в рот, или с кровожадным свидетелем, подбивающим вас на дуэль из-за пустяков: «Вы не можете это так оставить». «Я считаю, что вы человек с характером, что вы настоящий мужчина, – сказала г-жа Вердюрен, – и вы скажете ясно и определенно, хотя он всем говорит, что вы не посмеете, что вы у него на привязи». Чарли, ища, у кого бы призанять достоинства, так как от его собственного достоинства остались одни лохмотья, порылся в памяти, не вычитал ли он чего-нибудь или не слышал, и тут же нашелся: «Я не так воспитан, чтобы быть нахлебником у такого человека. Нынче же вечером я порываю с де Шарлю всякие отношения… Королева Неаполитанская, наверно, уже уехала? Если б она была еще здесь, то, прежде чем порвать с ним, я бы его спросил…» – «Полного разрыва не надо, – сказала г-жа Вердюрен, не хотевшая дезорганизовать „ядрышко“. – У вас не выйдет никаких неудобств здесь, в этом тесном кругу, где вас ценят, где никто не скажет о вас дурного слова. Вы только добейтесь полной свободы и не тащитесь за ним ко всем этим скотам, которые льстят вам в глаза; я бы хотела, чтобы вы послушали, что они говорят у вас за спиной. Не жалейте о них; мало того, что на вас останется несмываемое пятно, но и с точки зрения артистической, даже если у вас больше не будет позорящих рекомендаций Шарлю, я вам ручаюсь, что эта среда поддельного света обесславит вас, на вас не будут смотреть как на серьезного музыканта, у вас сложится репутация любителя, салонного музыкантика, а в вашем возрасте это ужасно. Я понимаю, что всем этим прелестным дамам куда как выгодно любезничать со своими приятельницами, бесплатно пригласив вас, но ваше будущее артиста от этого пострадает. Я не говорю об исключениях. Вот вы упомянули королеву Неаполитанскую – она действительно уехала, у нее еще один вечер, – это прекрасная женщина, и я уверена, что к де Шарлю она особого уважения не питает. Я уверена, что она приезжает к нам ради меня. Да, да, я знаю, что ей хотелось познакомиться с господином Вердюреном и со мной. Вот здесь вы можете играть. И вообще, я должна вам сказать, что если кого-нибудь пригласила я – а меня музыканты знают, со мной они всегда, понимаете ли, так милы, они смотрят на меня отчасти как на свою, как на Покровительницу, – то это совсем другое дело. Но бойтесь как огня герцогиню де Дюра! Не делайте этого промаха! Кое-кто из музыкантов рассказал мне про нее. Они мне доверяют, – сказала г-жа Вердюрен мягким, естественным тоном, на который она в иных случаях внезапно переходила, придавая своему лицу скромное выражение и глядя на вас заученно обворожительным взглядом. – Они запросто приходят ко мне рассказать кое-какие истории; некоторые из них считаются молчунами, но у меня они болтают иногда целыми часами; не могу вам передать, как это интересно. Бедный Шабрие374 всегда говорил: «Только госпожа Вердюрен умеет заставить их говорить». Так вот, вы знаете, все без исключения плакали оттого, что им приходится играть у герцогини де Дюра. Дело тут не только в унижении, в том, что ей доставляет удовольствие обращаться с ними, как со слугами, но они потом нигде не могут найти ангажемента. Директора говорят: «Ах да, это тот, что играет у герцогини де Дюра!» И все кончено. Это лучший способ отрезать себе дорогу к будущему. Понимаете: концерты в светском обществе – это несерьезно; можно иметь какой угодно талант, но, как это ни печально, стоит вам сказать, что вы играли у герцогини де Дюра, – и у вас репутация любителя. А что касается музыкантов, то я же их знаю, понимаете, сорок лет я посещаю их концерты, я их выдвигаю, я за ними слежу, и вот, вы знаете, когда они говорят: «любитель», то этим все сказано. И, в сущности, они уже говорят это о вас. Сколько раз я была вынуждена вступаться за вас, уверять, что вы не станете играть в таком нелепом салоне! Знаете, что мне на это отвечали? «Да он будет играть насильно, Шарлю не станет спрашивать его согласия, он с его мнением не считается». Кто-то, желая доставить де Шарлю удовольствие, сказал: «Мы восхищаемся вашим другом Морелем». Знаете, что он ему ответил с хорошо вам знакомым заносчивым видом? «Почему вы думаете, что он мой друг? Мы с ним не из одного класса, это всего лишь моя креатура, мой протеже». В это мгновение под выпуклым лбом «богини музыки» затрепетало единственное слово, которое иные женщины не в силах удержать в себе, слово не только оскорбительное, но и неосторожное. Однако потребность сказать его берет верх над порядочностью, над осторожностью. Именно этой потребности, после нескольких легких подергиваний шаровидного нахмуренного чела, уступила Покровительница: «Моему мужу даже повторили, что он сказал про вас: „мой слуга“, но я не поверила». Это была та же потребность, которая вынудила де Шарлю, вскоре после того, как он поклялся Морелю, что никто никогда не узнает его происхождения, сказать г-же Вердюрен: «Он сын лакея». Это такая же потребность – как только слово, уже выпущенное, побежало по кругу – передавать его за печатью тайны обещанной, но не хранимой, – вот так и бежала молва. А в конце концов слова возвращались, как в детской игре, к г-же Вердюрен и ссорили ее с заинтересованным лицом, и тогда-то этот человек раскусывал ее. Она об этом знала и все-таки не могла удержать в себе слово, которое жгло ей язык. Слово «слуга» не могло не задеть Мореля. Тем не менее она выговорила: «слуга», но добавила, что не ручается, было ли оно произнесено, – добавила для пущей достоверности, которую придавал «слуге» этот оттенок, и для того, чтобы показать свою беспристрастность. Эта беспристрастность так растрогала ее самое, что она ласково заговорила с Чарли. «Видите ли, – начала она, – я его не осуждаю, он увлекает вас в свою бездну, это не его вина, потому что он сам катится туда же, потому что он катится, – повторила она настойчиво, изумленная верностью образа, который вырвался у нее внезапно, не в итоге наблюдений, который она только сейчас поймала на лету и постаралась им воспользоваться. – Нет, я осуждаю его, – по-прежнему ласково заговорила она тоном женщины, упоенной своим успехом, – за неделикатность по отношению к вам. Есть вещи, о которых не говорят всем и каждому. За примером ходить недалеко: только что он держал пари, что вы покраснеете от удовольствия, когда он вам сообщит (в шутку, разумеется, – его ходатайство может вам только помешать), что вы получите орден Почетного легиона. Это бы еще ничего, хотя я всегда не любила, – продолжала она с видом утонченной натуры, исполненной чувства собственного достоинства, – когда дурачат друзей, но, вы знаете, пустяки иной раз делают нам больно. К примеру, он с хохотом говорит, что вам дадут орден, чтобы сделать приятное вашему дяде, а что ваш дядя – услужающий». – «Он вам так сказал!» – воскликнул Чарли, и с этой минуты, благодаря ловко преподнесенным словам, он стал верить всему, что говорила г-жа Вердюрен. Г-жа Вердюрен была наверху блаженства – так блаженствует старуха, которой в то время, когда юный ее любовник уже готов ее бросить, удается расстроить его брак. И, быть может, у ее лжи не было определенного расчета, быть может, она лгала неумышленно. Быть может, некая сентиментальная логика, самая элементарная, нечто вроде нервного рефлекса, заставляла ее – чтобы чем-то наполнить свою жизнь, чтобы оградить свое душевное равновесие – «смешивать карты» в своем кланчике, и тогда у нее непроизвольно, так что она не успевала проверить, вырывались чертовски для нее выгодные, во всяком случае – предельно точные утверждения. «Он нам скажет, нам двоим, что тут ничего такого нет, – продолжала Покровительница, – мы знаем, что нужно его выслушать и забыть, и потом, дурных профессий не существует, цена вам определена, вас ценят по достоинству, но он пойдет хихикать с госпожой де Портфен375 (г-жа Вердюрен нарочно назвала ее – она знала, что Чарли влюблен в г-жу де Портфен), – вот что неприятно. Мой муж сказал мне: «Я бы предпочел получить пощечину». Вы же знаете, что Гюстав любит вас не меньше, чем я. (Тут только выяснилось, что Вердюрена звали Гюстав.) Ведь он, в сущности, человек добрый». – «Да я никогда тебе не говорил, что я его люблю, – пробормотал Вердюрен, разыгрывая добродушного ворчуна. – Его любит Шарлю». – «О нет, теперь я вижу разницу. Из меня строил дурачка подлец, а вы – вы добрый!» – непосредственно вырвалось у Чарли. «Нет, нет, – пробормотала г-жа Вердюрен: она стремилась закрепить за собой свою победу (она чувствовала, что ее среды спасены), не злоупотребляя ею. – Подлец – это слишком сильно сказано; он делает зло, он делает много зла, но – бессознательно. Знаете, эта история с Почетным легионом длилась недолго. Мне неприятно повторять все, что он говорил о вашей семье», – г-же Вердюрен было нелегко выйти из положения, в которое она сама себя поставила. «Да для этого достаточно одной минуты; предатель он, вот кто!» – вскричал Морель. Тут-то мы и вошли в салон. «А-а! – воскликнул де Шарлю при виде Мореля и направился к музыканту с веселым лицом мужчины, который умело устроил вечер ради свидания с женщиной и в упоении не подозревает, что сам себе приготовил ловушку, что его сейчас схватят и при всех взгреют спрятанные мужем в засаду люди, – Что ж, уже можно; ну как, вы довольны, наша юная гордость и в недалеком будущем юный кавалер ордена Почетного легиона? Скоро вы сможете показывать крест», – сказал Морелю де Шарлю с видом ласковым и торжествующим и известием о награждении подтверждая ложь г-жи Вердюрен, которую теперь Морель воспринимал как неоспоримую истину. «Оставьте меня, я вам запрещаю ко мне подходить! – крикнул барону Морель. – Это не первый ваш опыт, я не первый, кого вы пытались развратить!» Меня утешала мысль, что де Шарлю сотрет в порошок и Мореля и Вердюренов. По гораздо менее значительному поводу я испытал на себе его бешеный нрав, защиты от него не было, его бы и король не устрашил. И вдруг произошло что-то невероятное. Де Шарлю, онемевший, подавленный, обдумывавший свое несчастье, не понимая его причины, не находивший слов для ответа, вопросительно смотревший то на одного, то на другого, возмущенный, умоляющий, казалось, еще не представлял себе размеров бедствия и за что ему придется держать ответ. Быть может, его лишило дара речи (он видел, что Вердюрен и его жена отворачиваются от него и что никто не протягивает ему руку помощи) не только то, как он мучился сейчас, но главным образом ужас перед ожидающими его страданиями; или же то, что он заранее мысленно не поднял гордо головы и не раздул в себе гнева, то, что он не запасся яростью (восприимчивый, нервный, истеричный, импульсивный, он был наигранно храбр; даже больше: я всегда о нем думал – и этим он был мне отчасти симпатичен, – что он наигранно зол, и действовал он не так, как действует нормальный порядочный человек, которого оскорбили), то, что его поймали и неожиданно нанесли ему удар, когда он был безоружен; или, наконец, то, что он был здесь не в своей среде и чувствовал себя не так свободно и смело, как в Сен-Жерменском предместье. Как бы то ни было, в салоне, возбуждавшем презрение у этого вельможи (которому, однако, не было в такой мере свойственно чувство превосходства над разночинцами, с каким держали себя его томимые предсмертной тоской предки в революционном трибунале), он был способен лишь в том параличе, который сковал его движения и отнял язык, испуганно озираться, взглядом выражая возмущение тем, как жестоко с ним поступают, взглядом умоляющим и вопросительным. Между тем де Шарлю случалось применять не только дар красноречия, – он мог быть и дерзок, когда, охваченный яростью, накипавшей в нем исподволь, он применял отчаянное средство: осыпал кого-нибудь грубой бранью в присутствии негодовавших светских людей, которые никогда не думали, что можно так забыться. Де Шарлю рвал и метал, доходил до настоящих нервных припадков, от которых все трепетали. Но инициатива была у него в руках, атаковал он, он говорил, что ему вздумается. (Так Блок подшучивал над евреями и краснел, когда это слово произносили при нем.) Этих людей он ненавидел, так как чувствовал, что они презирают его. Если б они были с ним милы, он, вместо того чтобы дышать злобой, расцеловал бы их. В этих обстоятельствах, жестоких в своей непредвиденности, он мог только промямлить: «Что это значит? Что случилось?» Его даже не слушали. Вечная пантомима панического страха так мало изменилась: этот пожилой господин, с которым в одном из парижских салонов произошел неприятный случай, неумышленно повторял в общем виде некоторые позы, которые греческие скульпторы первых веков придавали пугливым нимфам, преследуемым богом Паном.376