Владимир Солоухин - Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
— Город какой-то, местность.
— Не местность, а местечко. По значению вроде нашего Бердичева или Конотопа. Но дело и не в Гренаде. У тебя есть Светлов?
— Наверное, есть, коли писал статью. Я протянул Кириллу томик Светлова. Он быстро перелистал его и остановился на каком-то стихотворении в середине книги.
— Вот, слушай. «Пирушка».
Хорошо нам сидеть
За бутылкой вина
И закусывать
Мирным куском пирога.
Хорошо им, сукам, сидеть, захватив Россию и став хозяевами положения. Хорошо им есть российские пироги. И с кем он пирует, твой любимый поэт Михаил Аркадьевич? Вспомни-ка, с кем пировал Мандельштам, когда поссорился с Блюмкиным, вырвав у него ордера на расстрел? А вот с кем пирует Михаил Аркадьевич:
Пей, товарищ Орлов,
Председатель ЧК,
Пусть нахмурилось небо,
Тревогу тая, —
Эти звезды разбиты
Ударом штыка.
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.
Ну, Орлов — это, конечно, псевдоним, как и сам Светлов. Нетипично было в те годы, чтобы подлинный Орлов был председателем ЧК и подписывал приговоры своей беспощадной подписью. Это так, камуфляж. Не мог же Светлов написать стихотворение «Пей, товарищ Бернштейн, председатель ЧК». А Гофман или Коган и в стихотворный размер не укладываются. А дальше-то, дальше-то каково.
Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней.
Вот так под мандолину, под сурдинку и звучали приговоры председателя ЧК. Думаешь, один-два? Думаешь, расстреливали единоличными выстрелами или хотя бы залпами? Твой кореш вносит на этот счет полную ясность.
Не чернила, а кровь
Запеклась на штыке.
Пулемет застучал,
Боевой ундервуд.
Какова емкость поэтических образов! Чернила чековской подписи сразу превращаются в кровь на штыке. А стрекотание пишущей машинки (отпечатывающей имена обреченных, конечно, а что же, исходя из контекста?), естественно, переходит в стрекотанье пулемета. Но послушаем дальше.
Расскажи мне, пожалуйста,
Мой дорогой,
Мой застенчивый друг,
Расскажи мне о том,
Как пылала Полтава,
Как трясся Джанкой,
Как Саратов крестился
Последним крестом.
Миленькая картинка, не правда ли? И председатель ЧК, оказывается, милый застенчивый человек, интеллигент и очкарик. А ведь пылают и трясутся не заморские, не вражеские города, а мирная, тихая Полтава, и среди родной России на берегу родной Волги Саратов вынужден креститься последним крестом! А это разве двусмысленно:
Как без хлеба сидел,
Как страдал без воды
Разоруженный
Полк юнкеров.
Понимаешь ли ты, о чем тут написано? Юнкера — это юноши, русские, светловолосые, в белых гимнастерках, самая жертвенная часть русской интеллигенции в те годы, молодежь. Ты понимаешь ли, что их, оказывается, разоружив, уморили голодом и жаждой! То-то сладко вспоминать об этом даже в условиях революции, излишней жестокости за мирным куском пирога! «А помнишь, как мы их, русских сволочей, с голоду уморили? Как пить им не давали, гадам, они и подохли все. Выпьем, что ли, товарищ Орлов?»
Ты, что руки свои
Положил на Бахмут,
Эти темные шахты благословив.
Нет, ты вдумайся, вдумайся в слова, которые тут написаны. Ну, то, что председатель ЧК положил руки на Бахмут, это понятно. Он не только на Бахмут, на всю страну положил свои руки. Но что это за шахты он еще благословляет к тому же? Что-то некстати здесь словечко «благословив», даже если бы в шахтах работали заключенные. Да и шахты-то зловещие, темные. Уж не в них ли и откликался пулемет боевому, неусыпному ундервуду? А кончается стихотворение теми же строками: «Приговор прозвучал, мандолина поет…» Вот, Владимир Алексеевич, каков Светлов, которого вы две недели назад всячески превозносили в своей статье в «Литературной газете».
Но Светлов — это понятно. А вот русские, русские поэты, в жизни, в быту не любящие Светлова, как бы воспевающие Россию, им-то как не совестно дудеть в ту же дудку?
— Кто дудит?
— А все! Назови мне русского поэта, которого ты считаешь наиболее ярким, талантливым, самобытным, наиболее не любящим Светлова (Безыменского, Жарова, Лисянского, Алигер, Уткина, Долматовского, Эренбурга, Острового, Самойлова, Винокурова, Окуджаву, Вознесенского, Рождественского), назови мне такого поэта, и я тебе тотчас докажу, что он дудит в ту же дуду.
— Ну… пожалуй, Прокофьев. Отличный лирик. Озорной. Залихватский. «Грудь в сатине, сердце в соловьях».
Что теперь на родине? Погода!
Волны неумолчно в берег бьют.
На цветах настоянную воду
Из восьми озер родные пьют.
Пьют как брагу темными ковшами,
Парни в самых радостных летах.
Не испить ее — она большая,
И не расплескать — она в цветах.
По-моему, здорово! Какая энергия, какая сочность!
— Да, Светлову и не приснилось бы. Наверное, и про березки много стихов, про Россию? Разные здравицы. Застольные песни. Не правда ли?
— Есть и это. Да ты, как видно, знаешь его не хуже меня.
— Предполагаю, Владимир Алексеевич, предполагаю. Нетрудно предположить. Ну, давай про Россию.
Поднимем заздравные чаши,
Как водится, выше голов
За вечную Родину нашу,
За теплый отеческий кров.
За отсветы радуг красивых,
За теплые травы долин,
Черемухи душную силу
И красные гроздья рябин.
За то, чтоб весной голосили
На всех лозняках соловьи,
Поднимем, друзья, за Россию
Мы первые чаши свои.
— Ишь, какой говорун, краснобай. Черемухи да рябины. Ну-ка, дай мне его томик. Ну да… Вот опять Россия. Что-то многовато у него. Вот:
За дождями дожди моросили,
Поднимала река гребешки,
Ты Россия моя, Россия,
Дружно пели мои дружки.
И вот:
Россия,
Вольная Россия,
Ты хороша в кругу сестер своих.
Очи ясные пылают синью…
Так.
Не печальную, а величальную
Пою песню России.
Знаем все, сокрушили
Злобу, ненависть, гнет.
Как Россию душили!
А Россия живет!
Так.
Разлетались над Россией моей
От долин ее великих до морей…
Так.
Песнью,
Удалью,
Молодечеством,
Ой, Россия,
Русь,
Мое Отечество!
Вот опять..
Так что ж, товарищ Россия,
Отчизна и слава твоя!
Вот…
И в мире нет подобной сини,
И не дано ей умереть,
Покуда солнцу над Россией
И красоваться, и гореть!
— А говоришь — со Светловым в одну дуду? Не похоже.
— Все синь да солнышко. Березки да цветочки. Березки да цветочки. Идиллия. Ни колымских лагерей, ни Беломорканала, ни трудодней, ни исчезающих деревень у него же на Ладоге, ни всеобщего пьянства, никаких проблем вообще. Все Россия да Россия… — бормотал он про себя, листая книгу Прокофьева. — Ага! Вот, голубчик, попался. Ну я так и знал. Теперь слушайте, Владимир Алексеевич, слушайте.
Мы отступали, на всех надеясь,
Ветер в разведке сидит в кустах.
Суженый-ряженый — белогвардеец:
Грудь, словно кладбище, вся в крестах.
— Тоже ведь не бледно сказано. Сочно и емко. Но какие же это кресты на груди у прокофьевского врага? Какие он, разжиревший до того, что уж не может нагнуться свои башмаки зашнуровать — живот не дает, какие же он называет кресты кладбищенскими? Какие это кресты ему поперек горла встали? И смертельно враждебны? А это русские, российские кресты, георгиевские, дорогой Владимир Алексеевич. Это кресты за русскую отвагу и доблесть, добытые под Порт-Артуром или во время Брусиловского прорыва. Это кресты — потомки тех крестов, которые висели на груди русских офицеров и солдат в осажденном Севастополе, во время суворовских походов, на Бородинском поле, под Плевной на Шипке. Именно эти кресты он, гнида, считает теперь своей мишенью.
Пулеметчик заводит «страданье»,
Глаз наметан и верен.
Встань, зеленая пойма,
На крови поднимайтесь, овсы.
Пулеметчик — «Дунайские волны»,
Пули стукают в райские двери.
Пулеметчик в ударе.
Батальонно пойдут мертвецы.
В авангарде походные кухни,
Путь-дорожка сквозная.
И латунь ударяет в латунь
В поредевшем строю.
Шлюха вскинет юбчонку —
И готово трехцветное знамя.
Мест не хватит у господа бога,
Потесниться придется в раю.
— А! Каково?! Это на чьей же крови должны подниматься овсы? Чья это кровь напоила зеленую пойму? Кто это побатальонно направляется в рай при помощи пулемета, так что даже придется потесниться в раю Госполу Богу? Не братья ли наши, не русские ли люди отправляются в рай целыми батальонами, а Прокофьев при этом злорадствует и приплясывает иод «страдание» и «Дунайские волны»? И что это за трехцветное знамя сравнивает он с нижней юбчонкой шлюхи? Кто эта шлюха? Да уж не Россия ли? Ибо ведь у России и было как раз трехцветное знамя. «Там над пустыней унылой вьется андреевский флаг, бьется с неравною силой гордый красавец „Варяг“». Да именно под русским знаменем бился «Варяг», именно с ним в руках упал под Аустерлицем Андрей Волконский. Как же он смел, твой Прокофьев, российское трехцветное знамя сравнивать с тем, что под юбкой у шлюхи? Как же он смеет после этого, коллаборационист и предатель, в каждом стихотворении всуе распинаться в любви к России? А судный день придет, — продолжал Кирилл с дрожащими от гнева губами, — все встанет на свои места, служивший, кстати, в молодости в ленинградском ОГПУ, тоже подвергнется суду потомков. Никакие «России» в его поздних стихах уже не помогут. Он будет выплюнут из русской литературы, как последняя грязная мразь!