KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Симон Вестдейк - Пастораль сорок третьего года

Симон Вестдейк - Пастораль сорок третьего года

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Симон Вестдейк, "Пастораль сорок третьего года" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Затем они укладывались спать, и после пытки разговорами Схюлтс часами думал о пытках. Для начала он отвергал свое глупое предположение, что о нем забыли. Не исключено, что его, забыли, но в один прекрасный день могут вспомнить, и тогда придет расплата. Вполне возможно, что его сразу же приговорят к расстрелу, решив, что от него не добьешься ничего нового. Но если его не расстреляют, то он обречен на пытки. Какой смысл анализировать все до мелочей, вариантов множество, однако по степени тяжести преступлений можно составить следующий нисходящий ряд: он один арестован за убийство Пурстампера, он один схвачен из группы Маатхёйса (возможно, с Ван Дале), он арестован по доносу Мийс Эвертсе, узнавшей его из синей машины (тогда его обвинят в нелегальной работе, но не обязательно в убийстве), он выдан Кохэном, Мертенсом или Бовенкампом. В последнем случае его не будут пытать, возможно, не станут и допрашивать, а через некоторое время отправят в какой-нибудь лагерь. В трех первых случаях шансы на пытки соответственно увеличивались. «Сто ударов!» Однажды среди ночи он встал и заковылял мимо спящих товарищей к параше, ощупывая свои ягодицы и думая о бифштексе. Самым ужасным и невыносимым в пытке была, видимо, не столько сама боль (от сильной боли теряют сознание), а доведенное до вершин отчаяния чувство, что тебя физически калечат, ломают, уродуют, превращают в другого человека — в Безобразного герцога! — необратимый процесс изменения материи. Против этого чувства он окажется бессильным. Если оно возрастет до невыносимой степени, то он предаст. Противно признаваться в этом, но у него, собственно, оставался этот единственный способ мести — мести не друзьям, а судьбе, несчастью, в которое он попал. Любой предаст, если у него будет это чувство. И этот вывод так успокаивал, что он снова обретал уверенность, что не предаст (если боль останется в допустимых нормах, если ему, например, не будут угрожать, что размозжат ему половые органы между двумя камнями: этого не выдержит сам бог; он имел в виду не немецкого бога, который в подобном случае, скуля и виляя хвостом, молил бы о пощаде свое собственное создание — Адольфа Гитлера, нет, он имел в виду обыкновенного людского и церковного бога). Иногда он проклинал Ван Дале за тот их долгий разговор о пытках после его возвращения из тюрьмы. Ван Дале привел его в негативную фазу, остряк! Слушая Ван Дале, он словно наяву пережил все в первый раз, выстрадал по доверенности то, что не выстрадал сам Ван Дале; он был подготовлен к задаче как нельзя хуже.

Он сознавал, что подобные размышления свидетельствовали о некотором эгоизме, об «индивидуализме», по определению Ван Дале — Ван Дале, который в нормальных довоенных условиях тоже был не таким уж коллективистом. Но так уж получилось: война изменила людей еще до применения пыток. Они становились трусами, храбрецами, индивидуалистами, коллективистами, прикрывались флагами, которые могли замаскировать истинное нутро. Честно говоря, все свелось к тому, что люди, подобные ему — а также Ван Дале, и Кохэну, и многим другим, — своим воспитанием не были подготовлены к тому, чтобы достойно встретить натиск варваров. Они были неопытны, никто из них никогда не предполагал, что придется мериться силами с мофами; они только изучали мофов (Канта), слушали мофов (Вагнера) или смотрели на них, путешествуя по Рейну. Они напоминали лягушек в стоячем болоте, которым вдруг пришлось одеться в броню для защиты от ястребов: они так и не смогли, метко нацелившись, прыгнуть и вцепиться врагам в горло, они вынуждены были уйти в подполье, тихо и незаметно спрятаться в своей луже и ждать, что будет дальше. И если они попадали в тюремную камеру, то, несмотря на броню, неизбежно погружались в мысли о своей маленькой лягушачьей жизни, которая, оказывается, не имела большой цены, и снова становились индивидуалистами, страшащимися боли и дрожащими за честь своих драгоценных лягушачьих ягодиц.

Итак, прочь индивидуализм. Но когда он заставлял себя размышлять об общих материях — нормах морали, жизни других людей, — его начинала мучать совесть, а совесть, видимо, самое индивидуалистическое, что есть на свете: лягушонок в лягушке, который не только отказывался от брони, но и неожиданно прыгал в лужи позора, греха и легкомыслия. Этот хитрый зеленый звереныш прыгнул, например, на Мийс Эвертсе и избрал ее объектом бессердечного издевательства. Это было грехом, так как и у агента гестапо есть душа, чувство женской гордости, и если хорошенько подумать, то именно осведомительница гестапо наиболее уязвима из-за угрызений собственной совести. И если ей приходилось к тому же терпеть жестокие насмешки от мужчины, то это оказалось сверх сил такого тонко сплетенного организма из крови и нервов, с рыбьими руками и хитро устроенными внутренностями, которые в страхе сокращались при малейшем прикосновении. Но страшнее, гораздо страшнее, чем грех по отношению к Мийс Эвертсе, был грех по отношению к Иогану Схюлтсу, участнику Сопротивления, который желал близости с Мийс Эвертсе (пусть редко и мимолетно), рискуя при этом своей личной безопасностью, которая была равносильна безопасности Голландии, союзников, Монтгомери, Сталина! И это бесчестное распутство, хотя и только в мыслях, было позором, который сможет смыть лишь жесточайшая пытка. Сто ударов!

Схюлтс чувствовал, что его угрызения совести, связанные с Мийс Эвертсе, преувеличены, ненормальны. В конце концов, Мийс Эвертсе не умерла от его насмешек. Другое дело Пурстампер. Пурстампера убил он. Оправдать его поступок можно десятком причин: можно даже утверждать, что он имел право убить Пурстампера; он взял себе это право, а что берешь, то и имеешь. Ни человек, ни бог, ни закон не могли лишить его этого права, пока он убежден, что оно у него есть. Но такими рассуждениями совесть не успокоишь: она интересовалась не понятиями «иметь» и «брать», а лишь фактами и уликами. Совесть упрекала его в том, что он причинил Пурстамперу горе и страдание. Хаммер считал, что энседовцев можно спокойно убивать от имени нидерландского народа, и безразлично, как это назвать; месть, кара, убийство, исполнение приговора или ликвидация, ибо энседовец — ничто, хуже комара или вши. Прав ли Хаммер? Прав ли Ван Дале со своими юридическо-террористическими рассуждениями? Прав ли Баллегоойен, требовавший отпущения грехов Пурстамперу, перед тем как ударить его по лицу? Схюлтс почти не сомневался, что его друзья неправы. Дело вот в чем: он смотрел Пурстамперу в глаза, но он не смотрел в глаза нидерландскому народу. Нидерландский народ — абстракция, а если не абстракция, то он состоял из таких людей, как Вим Уден, и Ян Бюнинг, и Кор Вестхоф, которые занимались перевозкой мебели, забивали овец, ненавидели евреев: как посмотреть в глаза народу! Это невозможно даже при всем желании. Пурстамперу же он смотрел в глаза в общей сложности не менее десяти раз, и последний раз, перед тем как выстрелить, в больнице, он видел в этих глазах доверие и блестевшие слезы, хотя он не понимал почему. Но из-за того, что он смотрел Пурстамперу в глаза, эти глаза стали частицей его самого, значит, он убил не только Пурстампера, но и себя лично; лягушонок-совесть настаивала на этом: и себя лично. Действительно ли Пурстампер предал Кохэна, большого значения не имело. Если даже и предал, то Схюлтс не мог сказать в свое оправдание, что убил Пурстампера (и самого себя) ради Кохэна, так как его поступок не принес Кохэну ни малейшей пользы. Он убийца и самоубийца, и потому, что он это знает — да еще тщеславно признается в этом самому себе, — он пытает сам себя и подвергнется пыткам. Сто ударов! Кровавые рубцы на его больших дурацких лягушачьих ягодицах; только маленький лягушонок, возможно, останется цел и невредим…

Так изводил он себя ночи напролет, засыпал ненадолго, прислушивался к ансамблю трубачей в носу Удена, с нетерпением ждал роттердамского поезда и зевка Яна Бюнинга. Если же он засыпал, то, проснувшись в поту и ворочаясь на тюфяке, старался вспомнить свои сны. Чаще всего ему снились сны химерические и страшные, но настроение, в которое они приводили его, казалось, не всегда соответствовало их содержанию, они часто приносили утешение тем, на что он, по его мнению, не имел права: прелестью, райским наслаждением или трагическим очищением. Перед ним стояла Мийс Эвертсе и спрашивала голосом надзирательницы: «Что у меня в правой руке?» И он должен был разжать протянутую ему руку, вялую рыбью руку с красными плавниками; он с энтузиазмом выполнял эту задачу, равносильную пытке; но когда ему наконец удалось разжать эту ужасную руку и взять находившийся в ней маленький резиновый мячик, то оказывалось, что он видел во сне свою мать и, проснувшись, помнил только это. Снилось также, что он совершал длительные прогулки с Пурстампером и философствовал с ним о распаде тел. Пурстампер говорил, что он настолько невиновен в развязывании войны, что его тело не распадется даже после смерти, как бы ни терзали его труп, и несмотря на то, что он был всю жизнь материалистом; потом появился Кохэн с гитлеровскими усиками, твердыми, как проволока, и поразил его своими национал-социалистскими взглядами, которые даже Пурстамперу казались слишком крайними. Этому сну сопутствовало настроение всеобщего счастья и братской верности. Иногда ему снилась Безобразная герцогиня, которая долгое время была «далекой возлюбленной» юного Бетховена, но бросила его за то, что он зарезал овцу и от него всегда пахло кровью. Вернувшись к Схюлтсу, она вопреки ожиданиям увлекалась не музыкой, а поисками места на его теле, при прикосновении к которому возникала бы смертельная боль; это место находилось то в левом боку, то на плече, то на бедре. Снилось ему еще, как он бежал в больницу, где должен был застрелить Пурстампера, лежавшего в изоляторе. Пурстампер бежал ему навстречу, дружески и вызывающе пожимал ему руку, бежал назад, удобно усаживался на параше и кричал голосом глашатая: «Hundert am Arsch! Я невиновен, подумайте о моих двух сыновьях, но в любом случае я хочу испытать это! И постарайся выстрелить первым, неужели Эскенс опять опередит тебя, идиот? Смотри, вот Эскенс!» И действительно, Эскенс в форме Организации Тодта носился по камере, гоняясь за призрачными женскими фигурами, которые прикрывались полотенцами 20 на 30 сантиметров. Пурстампер, все еще сидя на параше, кричал: «Ха, он опять схватил ее за гузку, опять, стреляйте же в них! Стреляйте! Стреляйте, черт побери! Стреляйте! Стреляйте!» Очнувшись от этого сна, пересказывать который не имело смысла, разве только в компании юмористов, он испытывал такое чувство, словно вмиг сможет улучшить мир — так легко, торжественно и блаженно было у него на душе.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*