Редьярд Киплинг - Собрание сочинений. Том 2. Отважные мореплаватели. Свет погас. История Бадалии Херодсфут
— Ну, лови его, да смотри, чтобы и тебе и твоему дромадеру не перерезали глотку.
Крики погонщика затихли, когда верблюд скрылся за ближайшим пригорком. Погонщик остановил его и заставил опуститься на колени.
— Садись впереди, — сказал ему Дик, взбираясь вслед за ним на заднее седло, и, тихонько постукивая дулом револьвера по спине погонщика, он добавил: — Ну, ступай с Богом, живее! Прощай, Георгий, привет от меня госпоже Бина, и будь счастлив со своей милой… Ну, вперед!
Спустя немного времени его охватила торжественная тишина ночи, едва нарушаемая легким поскрипыванием седла и мягкой поступью неутомимых ног дромадера. Дик поудобнее уселся в седле, подтянув потуже свой пояс, и в течение часа ощущал на своем лице встречное движение воздуха, свидетельствовавшее о быстром ходе животного.
— Хороший верблюд! — сказал он наконец.
— Он никогда не оставался ненакормленным. Он у меня домашний!.. — ответил погонщик.
— В добрый час! Вперед!
И голова Дика вскоре склонилась на грудь. Он хотел думать, но мысли его сбивались и путались, потому что его сильно клонило ко сну. И в полудреме ему казалось, что он в наказание учит наизусть гимн, как бывало у миссис Дженнет. Он будто бы провинился, нарушив святость воскресного дня, и она за это заперла его в спальне и заставила учить гимн. Но он никак не мог вспомнить ничего, кроме двух первых строк.
Когда народ, избранный Богом,
Страну изгнанья покидал…
— твердил он без конца сонным голосом. Погонщик обернулся, чтобы убедиться, нельзя ли завладеть револьвером и окончить поездку. Но Дик проснулся, ударил его рукояткой по голове и стряхнул с себя сон. Кто-то притаившийся в кустах верблюжьих колючек что-то крикнул, и затем раздался выстрел, и снова воцарилась тишина, и его опять стал одолевать сон. Он был слишком утомлен, чтобы думать, и только время от времени клевал носом и пробуждался на мгновение, чтобы толкнуть дулом револьвера погонщика.
— Светит месяц? — спросил он сквозь сон.
— Уж он заходит, — ответил погонщик.
— Хотел бы я посмотреть на него. Придержи верблюда, я хочу слышать голос пустыни.
Погонщик исполнил его желание; среди тишины поднялся легкий предрассветный ветерок и своим дыханием разбудил засохшие листья какого-то чахлого кустарника и замер.
— Вперед! — скомандовал Дик. — Ночь сегодня холодная.
Всякий знает, что предрассветные часы кажутся всегда особенно долгими и холодными. Дику эта ночь казалась бесконечно длинной. Но вот погонщик что-то пробурчал, и Дик вдруг ощутил перемену в воздухе.
— Никак светает, — сказал он.
— Да, а вот и лагерь. Хорошо доехали?
Верблюд вытянул шею и заревел, почуяв близость других верблюдов в английском отряде.
— Скорее, скорее! — торопил Дик.
— Там что-то неспокойно, — сказал погонщик, — только из-за пыли разобрать нельзя, что они делают.
— Спеши вперед, а там узнаем.
Теперь уже доносился шум голосов, и крики животных, и гомон пробуждающегося военного лагеря. Раздались два-три выстрела.
— Это они по нас стреляют? Неужели же они не видят, что я англичанин? — раздраженно и с досадой в голосе проговорил Дик.
— Это из пустыни, — ответил погонщик, пригнувшись к самому седлу.
— Вперед, сын мой! — крикнул Дик. — Хорошо, что утро не застигло нас часом раньше, а то бы нам несдобровать.
Верблюд мчался прямо к отряду, а выстрелы позади учащались. Как видно, сыны пустыни собирались напасть на английский лагерь.
— Какое счастье! Какая поразительная удача!.. Как раз перед началом битвы!.. О, Боже, наконец-то Ты сжалился надо мной! Только… — и мучительная мысль заставила его зажмурить на мгновение глаза, — Мэзи…
— Хвала и благодарение Аллаху! Мы в лагере, — проговорил погонщик в тот момент, когда они въехали в арьергард, и верблюд опустился на колени.
— Кой черт! Кто вы такой? Депеши, что ли? Каковы силы неприятеля? Как вы доехали? — послышались десятки вопросов. — Но вместо ответа Дик собрался с духом, отпустил свой пояс и, не сходя с седла, крикнул усталым, несколько сиплым голосом:
— Торпенгоу! Эй, Торп, эй!.. Торпенгоу!
Бородатый мужчина, рывшийся в золе костра, отыскивая горячий уголек, чтобы раскурить трубку, живо обернулся и быстро направился на голос в тот момент, когда арьергард выстроился и открыл огонь по неприятелю, скрывавшемуся за холмами тут и там. Дым выстрелов висел в неподвижном предрассветном воздухе, окутывая все кругом непроницаемой пеленой.
Солдаты закашлялись и ругались, видя, что дым от их собственных выстрелов мешает им разглядеть неприятеля, и подались вперед, стараясь оставить за собой эту завесу. Раненый верблюд вскочил было на ноги и заревел громко и протяжно… Кто-то прикончил его, чтобы избежать замешательства и переполоха. Затем послышался глухой стон человека, раненного насмерть пулей, а там крик острой боли и ужаса, и снова выстрел.
Не время было для расспросов.
— Слезай, дружище! — крикнул Торпенгоу, подбегая. — Живее!.. Слезай и ложись за верблюда.
— Нет, прошу тебя, проведи меня в передние ряды битвы, — сказал Дик, обернувшись лицом к Торпенгоу и подняв руку чтобы поправить на голове свой шлем, но, не рассчитав движения, только сбил его совсем с головы. Торпенгоу увидел седину в его волосах и заметил, что лицо его было лицом старика.
— Да слезай же, Дик! Говорят тебе, слезай скорее, безумный! — крикнул Торпенгоу.
И Дик послушно слез с седла, но, подобно тому, как падает срубленное дерево, покачнувшись в сторону, он упал прямо к ногам Торпенгоу.
Счастье его не изменило ему до конца; сострадательная пуля сжалилась над ним и пробила ему голову.
Торпенгоу опустился на колени под прикрытием верблюда, поддерживая тело своего друга Дика.
История Бадалии Херодсфут
Время года — весна,
Время дня — рассвет,
Семь часов утра
Склоны гор — в жемчужной росе,
В воздухе — жаворонок,
На терновнике — улитка,
А Бог у себя в небесах —
Все прекрасно на свете!
Наш рассказ относится не к той Бадалии, которая была также известна под именем Иоанны, Сварливой и Мак-Канна, как говорится в песне, но совсем к другой и еще более красивой леди.
В начале истории душа ее оставалась еще не тронутой; она носила тяжелый головной убор с пушистой бахромой, составляющей традиционный наряд продавщицы яблок, и на Геннисон-стрит сохранилась легенда о том, что в день своей свадьбы она танцевала с зажженными светильниками в обеих руках неприличные танцы, пока не явился полицейский и не заставил ее подчиниться закону. Это были ее счастливые дни, но они продолжались недолго, потому что ее супруг через два года после свадьбы взял себе другую женщину и ушел из жизни Бадалии, переступив через ее бесчувственное тело, так как ее протест он подавил тумаками. Не успела она утешиться в своем вдовстве, как ребенок, которого муж не взял у нее, умер от крупа, и она осталась совершенно одна. С редкой в женщинах верностью супружеским обетам, она не желала даже слушать предложения о втором браке, поступая в этом случае согласно с обычаями Геннисон-стрит. «Мой муж, — объясняла она своим поклонникам, — может скоро вернуться, и, если он увидит, что я живу с вами, он убьет меня. Вы не знаете Тома, а я его знаю. Я могу заработать на себя — ведь у меня нет детей».
И она зарабатывала свой хлеб катком для белья, иногда присмотром за детьми и продажей цветов. Последняя профессия требует капитала и заставляет продавца заходить так далеко в западную часть города, что возвращение домой, скажем, из Берлингтон-Аркад на Геннисон-стрит является оправданием для выпивки и, кроме того, как описывала Бадалия: «Когда вы возвращаетесь назад, ваша шаль слезла у вас со спины, чепчик оказывается под мышкой, а в кармане у вас — ни шиша, да вдобавок все платье облеплено грязью».
Бадалия сама не пила, но она хорошо знала нравы женщин своего общества и читала им суровые наставления. Иногда же она собирала их у себя и долго рассказывала им о своей жизни с Томом Херодсфутом, который непременно когда-нибудь вернется к ней, и о ребенке, который никогда не вернется. Какое влияние оказывали эти мысли на ее душу — осталось неизвестным.
Ее вступление в свет совпадает с той ночью, когда она буквально выросла из-под ног его преподобия Евстасия Ханна у подъезда дома № 17 на Геннисон-стрит и заявила ему, что он просто глуп, рассыпая свои благодеяния среди бедных своего участка без всякого разбора.
— Вы посылаете Ласкар-Лу кушанья, — сказала она, отбрасывая все церемонии вступления, — вы даете ей портвейн. Все это вздор! Посылаете ей одеяла! Чепуха! Ее мать съедает все, выпивает весь портвейн и пропивает одеяла. Велите ей убираться вон из дома, пусть к следующему вашему визиту ее уже не будет, так, чтобы у них были развязаны руки; конечно, Ласкар-Лу говорит вам: «О, моя мать очень добра ко мне!» — говорит она. Еще бы ей не говорить так — она больна и лежит в постели, если бы она не сказала так — так мать бы ее убила! Эх вы, жалкий огородник, вместе с вашими кушаньями! Да Ласкар-Лу никогда даже и не нюхала их.