Хосе Рисаль - Не прикасайся ко мне
Элиас, пораженный, едва верил своим ушам.
— Сеньор, — возразил он сурово, — вы обвиняете народ в неблагодарности; позвольте же мне, сыну этого народа-страдальца, защитить его. Чтобы добрые дела заслуживали благодарности, они должны быть бескорыстными. Не будем говорить избитые фразы о миссии духовенства, о христианском милосердии. Умолчим об исторических фактах и не будем спрашивать, что сделала Испания с еврейским народом, который дал Европе святую книгу, религию и бога; что она сделала с арабским народом, который дал ей культуру, терпимо относился к ее религии и разбудил в ней чувство национальной гордости, приглушенное, почти раздавленное в эпоху римского и готского владычества. Вы говорите — монахи дали нам веру, вывели нас из тьмы заблуждений. И вы называете верой эти показные обряды; религией — эту торговлю четками и ладанками; истиной — эти сказки, которые мы слышим каждый день? В них ли состоит учение Иисуса Христа? Ради этого ему не стоило бы идти на крестные муки, а нам — отвечать на них вечной благодарностью: суеверия ведь существовали издревле, надо было лишь усовершенствовать их, а также повысить цену на реликвии. Вы скажете, что наша нынешняя религия, хотя и имеет изъяны, лучше той, что была у нас прежде; я согласен, но она слишком дорого нам обошлась, ибо ради нее мы отказались от нашей национальной самобытности, от независимости; ради нее мы отдали ее служителям лучшие селения, поля, отдаем последние гроши, тратя их на покупку предметов религиозного культа. К нам ввезли товар иноземного производства, мы хорошо платим за него и миримся с этим. Если вы мне скажете, что покровительство церкви защищает нас от энкомендеро[157], я отвечу, что оно, напротив, отдает нас во власть этих энкомендеро. Я признаю, что первыми миссионерами, прибывшими к нашим берегам, руководили истинная вера и истинная гуманность; признаю, что мы должны воздать должное их благородным сердцам; я знаю, что в Испании того времени было немало героев, как в религии, так и в политике, на гражданской службе и на военной. Но если предки были доблестны, означает ли это, что мы должны терпеть произвол их выродившихся потомков? Если нам сделали однажды великое благо, можно ли винить нас за то, что мы противимся, когда нам хотят сделать зло? Страна не просит отменить все законы, а просит только реформ, которые отвечали бы новым условиям и новым потребностям.
— Я так же люблю свою родину, как способны любить ее вы, Элиас; я понял, в общем, чего вы желаете, со вниманием выслушал вас, и все же, друг мой, мне думается, что мы рассуждаем несколько пристрастно; здесь, как мне кажется, меньше, чем где бы то ни было, нуждаются в реформах.
— Возможно ли, сеньор? — воскликнул Элиас, протягивая в отчаянии руки. — Вы не видите необходимости в реформах, вы, чья семья так пострадала…
— О, я забываю о себе и собственных бедах во имя счастья Филиппин, во имя интересов Испании! — с живостью прервал его Ибарра. — Чтобы сберечь Филиппины, надо оставить монахов в покое; благо нашей страны — в ее союзе с Испанией.
Ибарра кончил говорить, но Элиас, казалось, ждал продолжения; лицо его было печально, глаза потускнели.
— Нашу страну завоевали миссионеры, это верно, — наконец проговорил он. — И вы полагаете, что именно монахи спасут Филиппины?
— Да, только они; так полагают все, кто писал о Филиппинах.
— Ох! — воскликнул Элиас, бросив с досадой весло в лодку. — Не думал я, что вы так плохо знаете правительство и нашу страну. Стоит ли их тогда уважать? Что бы вы сказали о семье, мирно живущей лишь благодаря вмешательству посторонних? Что это за страна, которая подчиняется только потому, что ее обманывают! Что это за правительство, которое может управлять страной только с помощью обмана и не умеет внушить любовь и уважение! Простите меня, сеньор, но я думаю, что ваше правительство — тупоумно, и при этом оно радуется собственному тупоумию, роя себе же яму. Благодарю вас за оказанную мне любезность. Куда мне вас теперь отвезти?
— Нет, — возразил Ибарра, — продолжим наш спор; надо выяснить, кто прав в этом важном вопросе.
— Простите, сеньор, — ответил Элиас, покачав головой, — я недостаточно красноречив, чтобы убедить вас. Правда, я получил некоторое образование, но я — индеец, и моя жизнь вам мало понятна, мои речи кажутся вам подозрительными. Испанцы высказывают противоположное мнение, но они — испанцы, и потому, какие бы пошлости и глупости ни говорили, их тон, титулы и происхождение придают их словам такой вес, такую святость, что я решительно отказываюсь спорить. Кроме того, когда я вижу, что вы, человек просвещенный и любящий свою страну, вы, чей отец покоится в этих безмятежных водах, вы, втянутый в ссору, оскорбленный и подвергаемый гонениям, продолжаете отстаивать подобные взгляды, я сам начинаю сомневаться в своих убеждениях и готов допустить, что народ ошибается. Я должен сказать этим несчастным, которые возлагали надежду на людей, чтобы отныне они надеялись лишь на бога или на собственные руки. Еще раз благодарю вас; укажите, куда вас отвезти.
— Элиас, ваши горькие речи ранят меня в самое сердце и порождают сомнения. Что поделаешь? Я воспитывался не в народной среде и, возможно, не знаю нужд народа, — детство мое прошло в школе иезуитов, юность — в Европе. Книги сформировали мой ум, а в них я читал лишь то, что могло быть напечатано, то же, о чем не принято говорить, о чем не пишут писатели, остается от меня сокрытым. И все же я люблю нашу родину, как и вы, и не только потому, что долг каждого человека любить страну, которой он обязан существованием и в которой, может быть, найдет свой последний приют; не только потому, что мой отец учил меня этому, что моя мать была туземка и все мои самые дорогие воспоминания связаны с этой страной; я люблю родину еще и за то, что обязан ей своим счастьем в настоящем и в будущем!
— А я люблю ее за то, что обязан ей своим несчастьем, — прошептал Элиас.
— Да, мой друг, я знаю, как вы страдаете, как вы несчастны. Это и заставляет вас видеть будущее в мрачном свете и влияет на ваш образ мыслей. Поэтому я отношусь к вашим жалобам с некоторым предубеждением. Если бы я мог взвесить причины, узнать хоть немного о вашем прошлом…
— Источник моих несчастий совсем иной, и если бы я верил, что это принесет пользу, я рассказал бы вам о них. Я не стараюсь скрывать их, мои беды известны многим.
— Может быть, узнав о них, я изменю свои суждения; признаюсь, теперь я не слишком полагаюсь на теории и больше доверяю фактам.
Элиас в задумчивости помолчал.
— Хорошо, сеньор, — сказал он наконец. — Я расскажу вам вкратце свою историю.
L. Семья Элиаса
— Лет шестьдесят тому назад жил в Маниле мой дед, он вел конторские книги в магазине богатого купца-испанца. Дед был тогда очень молод, имел жену и сына. Однажды ночью, неизвестно отчего, магазин загорелся; пожар охватил весь дом, и пламя перебросилось на соседние здания. Убытки были неисчислимы; стали искать виновного, и купец обвинил в поджоге моего деда. Напрасно тот протестовал; его приговорили к публичной порке и протащили по улицам Манилы, так как он был беден и не смог взять для своей защиты известных адвокатов. Позорное наказание, которому его подвергли, существовало до недавнего времени и называлось в народе «конь и корова»; оно в тысячу раз хуже самой смерти. Мой дед, покинутый всеми, кроме своей молодой жены, был привязан к лошади, и на каждом углу его били на глазах у жестокой толпы, его братьев во Христе под сенью многочисленных храмов бога-миротворца. А когда несчастный был навеки опозорен и жажда мести была утолена его кровью, страданиями и криками, деда сняли с лошади, ибо он уже потерял сознание, и — лучше бы он тогда умер! — вернули ему свободу. Однако эта свобода была лишь утонченно жестокой пыткой. Его бедная жена, беременная, напрасно обивала пороги, прося работы или милостыни, чтобы выходить больного мужа и прокормить маленького сына. Кто доверится жене поджигателя и опозоренного человека? И она стала продажной женщиной!
Ибарра привстал с места.
— О, не волнуйтесь! Это уже не было бесчестием ни для нее, ни для ее мужа: честь и стыд не существовали для них более. Оправившись от ран, муж вместе с женой и сыном укрылся в горах этой провинции. Здесь жена родила жалкого заморыша, который, к счастью, вскоре умер. Здесь они прожили несколько месяцев, нищие, одинокие, всеми презираемые, всеми покинутые. Мой дед был не в силах смотреть на больную жену, лишенную всякой помощи и ухода, он не смог перенести несчастья и, менее стойкий духом, чем она, повесился. Труп разлагался на глазах у маленького сына, который, как умел, ухаживал за больной матерью; дурной запах привлек внимание жандармов. Мою бабушку притянули к ответу и судили за то, что не сообщила властям о самоубийстве мужа: ее обвинили в его смерти, и все поверили этому. Ведь от жены подлеца, от проститутки можно всего ожидать! Если она клянется, ее называют клятвопреступницей; если плачет, говорят, что притворяется; если взывает к богу, говорят, что богохульствует. Однако ей оказали снисхождение, отложили порку и дали родить. Вы ведь знаете, монахи распространяют мнение о том, что с индейцами можно разговаривать лишь с помощью палки: почитайте писания августинца отца Гаспара[158]. Приговоренная к позорной пытке женщина, наверное, проклинала тот день, когда ее сыну предстояло появиться на свет: кроме новых телесных мук, это несло новые страдания материнскому сердцу. К несчастью, роды прошли благополучно, и, тоже к несчастью, родился крепкий мальчуган. Два месяца спустя приговор был приведен в исполнение, к великому удовольствию людей, которые думали, что отдают дань справедливости. Не имея покоя даже в горах, она бежала со своими двумя сыновьями в соседнюю провинцию, и там они жили, как звери: презираемые и ненавидящие. Старший брат, из сознания которого никакие беды не смогли вытравить память о счастливом детстве, едва подрос, сделался тулисаном. Вскоре кровавое имя Балат стало греметь по всем провинциям и наводить ужас на селения, ибо в своей мести он не знал пощады и все предавал огню и мечу. Младший, которого природа наградила добрым сердцем, смирился со своей судьбой и позором и остался с матерью. Они ели то, что давал им лес, одевались в отрепья, которые бросали им путники. Имени женщины никто не знал, ее называли «преступница», «проститутка», «битая». Младшего брата знали только как «сына своей матери»; характер у него был кроткий, и люди не верили, что он — сын преступника, ведь нравственность индейцев — вещь сомнительная. Но вот знаменитый Балат попал наконец в руки правосудия, и те, кто никогда не учил его добру, потребовали с него ответа за преступления. Как-то утром младший брат, разыскивая мать, ушедшую в лес за грибами, нашел ее мертвой у обочины дороги под деревом. Лицо ее было обращено вверх, глаза вылезли из орбит, пальцы рук, застывшие, скрюченные, казалось, еще впивались в землю, забрызганную кровью. Глаза юноши последовали за неподвижным взглядом матери. На ветке висела корзина, а в ней лежала окровавленная голова его брата!