Чарльз Диккенс - Лавка древностей
Так, мешая серьезный разговор с шуткой — ибо он твердо решил сохранить хорошее расположение духа, Кит очень скоро развеселил мать и братьев и развеселился сам, и по дороге домой долго рассказывал им обо всем, что произошло в конторе нотариуса и что заставило его нарушить благолепие Маленькой скинии.
Миссис Набблс порядком струхнула, когда услышала, какие от нее требуются услуги, и совсем растерялась под наплывом самых противоречивых мыслей и сомнений, как, например: прокатиться в почтовой карете каждому лестно, а с другой стороны, разве можно оставить детей без присмотра! Но и это препятствие и кучу других, касающихся некоторых предметов туалета, часть коих находилась в стирке, а часть никогда и не числилась в ее гардеробе, Кит презрел полностью, ибо что они значили по сравнению с предстоящим ей огромным удовольствием отыскать Нелл и с торжеством вернуться вместе с беглецами в Лондон.
— У нас в запасе десять минут, мама, — сказал Кит, когда они вошли в дом. — Вот картонка. Уложи в нее все и пойдем.
Если рассказывать, как Кит совал в картонку те вещи, которые не понадобились бы миссис Набблс ни при каких обстоятельствах, и оставлял все, хоть сколько-нибудь необходимое; как они вдвоем уговаривали соседку перебраться к ним и побыть это время с детьми; как дети сначала заливались слезами, а потом вдруг развеселились, когда им были обещаны такие игрушки, каких и не видано на свете; как мать Кита без конца целовала их, а Кит не мог найти в себе сил рассердиться на нее за лишнюю задержку, — повторяю, если рассказывать все это, у нас не хватит ни времени, ни места. Лучше уж умолчим о таких подробностях и скажем только, что спустя несколько минут после назначенного срока Кит и его мать поспели к дому нотариуса, возле которого уже стояла почтовая карета.
— Эх! Карета, да четверкой! — вскричал потрясенный Кит. — И ты, мама, поедешь в ней! Вот она, сэр! Вот моя мать! Она готова, сэр!
— Прекрасно! — сказал джентльмен. — Только прошу вас не волноваться, сударыня. Я позабочусь, чтобы вы не испытывали никаких неудобств в дороге. Где сундук с обновками для девочки и старика?
— Здесь, — ответил нотариус. — Кристофер, клади его наверх.
— Слушаю, сэр! — крикнул Кит. — Готово, сэр!
— Ну, поехали, — сказал одинокий джентльмен. И с этими словами он подал руку матери Кита, самым учтивейшим образом подсадил ее в карету и сел рядом с ней.
Подножка кверху, дверца хлоп, колеса делают полный оборот — и вот экипаж уже громыхает по мостовой, а мать Кита, высунувшись из окошка, машет мокрым носовым платком и кричит во весь голос, прося передать множество последних наставлений Джейкобу и малышу, но каких именно — этого никто расслышать не может.
Кит стоял посреди улицы и смотрел им вслед со слезами на глазах, взволнованный не столько проводами, сколько предстоящей встречей, которая была уже не за горами. «Они ушли пешком, — думал он, — не услышав ни от кого доброго слова на прощанье, а вернутся в карете четверкой, с богатым другом, и всем их бедам придет конец! Она забудет, что когда-то учила меня писать…» О чем еще думал Кит, неизвестно, но думы эти завладели им надолго, — потому что карета уже давно скрылась, а он все стоял, глядя на цепь ярких фонарей, и лишь тогда вернулся в контору, когда нотариус и мистер Авель, которые сами несколько минут простояли на улице, прислушиваясь к затихающему вдали стуку колес, уже начали недоумевать, что бы такое могло задержать его.
Глава XLII
Теперь оставим на время углубившегося в свои думы Кита и, вернувшись к маленькой Нелл, свяжем нить нашего повествования на том месте, где она оборвалась несколькими главами раньше.
В одну из тех вечерних прогулок, когда, робко следуя издали за двумя сестрами и сердцем угадывая в их невзгодах что-то общее со своим собственным одиночеством, она черпала в этом утешение и глубокую радость, хотя такая радость живет и умирает в слезах, — в одну из таких прогулок в тихие вечерние сумерки, когда и небо, и земля, и воздух, и чуть слышно журчащая речка, и далекий колокольный звон — все отвечало чувствам бесприютного ребенка и рождало в нем умиротворяющие мысли, правда несвойственные детскому возрасту с его бездумными забавами, — в одно из этих странствований за городом, которые были для нее теперь единственной усладой и отдыхом от забот, она все еще медлила у реки, хотя сумрак уступил место тьме и перешел в ночь, и ощущала такое слияние с мирной, безмятежной природой, что, если бы в этой тишине вдруг раздался громкий людской говор и засверкали огни, одиночество показалось бы ей несравненно тягостнее.
Сестры давно ушли домой, и она осталась одна. Высоко над нею звездное небо кротко сияло в беспредельном воздушном просторе, и, вглядываясь в его глубину, она различала все новые и новые звезды, казалось, вспыхивавшие у нее на глазах, а за ними еще, еще, и, наконец, все необъятное пространство небесного свода засияло перед ней вечными, неугасимыми огнями, которым не было числа. Она нагнулась над спокойной рекой и увидела там отражение того же величественного звездного строя, что явился голубю в зеркале вод, разлившихся над горными вершинами и похоронивших в своей бездонной глубине все живое.
Боясь нарушить безмолвие ночи и ее очарование, девочка почти не дыша сидела под деревом. И время и место — все будило в ней мысль за мыслью, и она думала с надеждой, — а может быть, не столько с надеждой, сколько с покорностью, — о прошлом и настоящем и о том, что ждало ее впереди. Последнее время между ней и дедом постепенно возникло отчуждение, и сносить это было тяжелее, чем все прежние горести. Каждый вечер, а часто и днем, старик куда-то уходил, один; и хотя она знала куда, знала, что его влечет, слишком хорошо знала — по непрестанной утечке денег из ее тощего кошелька и по изможденному лицу деда, — он избегал всяких расспросов, держал свою тайну про себя и сторонился внучки.
Она раздумывала над этой переменой с грустью, омрачавшей для нее тихий вечер, как вдруг где-то вдали на колокольне пробило девять. Бой часов заставил ее встать, и она побрела по направлению к городу, по-прежнему погруженная в свои мысли.
На пути ей встретились узкие мостки через ручей, и, пройдя по ним в поле, она увидела впереди красноватый свет, а приглядевшись повнимательнее, убедилась, что это костер, около которого сидят, вероятно, цыгане из разбитого немного в стороне от дороги табора. При ее бедности ей нечего было бояться этих людей, и она не стала обходить их, не желая делать большой крюк, а только прибавила шагу.
Подойдя ближе к табору, она, движимая любопытством, бросила робкий взгляд в ту сторону. У костра, спиной к ней, сидел человек, резко освещенный огнем, и, увидев его, она сразу остановилась. Потом, словно уверив себя, что этого не может быть, что это совсем не тот, кто ей показался, — пошла дальше.
Но тут у костра заговорили, и голос говорившего слов она разобрать не могла — был знаком ей, как свой собственный.
Она остановилась и посмотрела назад. Человек, который раньше сидел у костра спиной к дороге, теперь поднялся и стоял, опираясь обеими руками о палку. Его позу, так же как и голос, она узнала сразу. Это был ее дед.
В первую минуту она чуть было не окликнула его, но потом спохватилась: а что это за люди, почему он очутился с ними здесь? Смутное, нехорошее предчувствие охватило ее, и, повинуясь ему, она пошла к табору, но не напрямик через поле, а вдоль живой изгороди, разделявшей его на части.
Подкравшись на несколько шагов к костру, она спряталась среди кустов, откуда можно было все видеть и слышать, оставаясь незамеченной.
В других цыганских таборах, встречавшихся им раньше, сновали и женщины и дети, а здесь был только один рослый, плечистый цыган. Он стоял со сложенными на груди руками у дерева и то посматривал на огонь, то переводил глаза с густыми черными ресницами на тех троих у костра, и с плохо скрываемым любопытством прислушивался к их разговору. Из этих троих один был ее дед, а остальные двое — Айзек Лист и его здоровяк приятель — игроки, попавшиеся им в трактире в ту памятную грозовую ночь. Тут же неподалеку виднелся низенький цыганский шатер, но в нем как будто никого не было.
— Ну, что ж вы не уходите? — заглядывая снизу старику в лицо, спросил здоровяк, с удобством развалившийся на траве. — Торопились не знаю как минуту назад! Идите — воля ваша.
— Не задирай его! — Айзек Лист, сидевший у костра на корточках, точно лягушка, прищурился и так завел глаза вбок, что ему перекосило всю физиономию. — Он ничего обидного не сказал.
— Я стал нищим по вашей милости! Вы грабите меня и надо мной же насмехаетесь, глумитесь! — заговорил старик, обращаясь то к одному, то к другому. — Вы сведете меня с ума!
Растерянность и беспомощность этого седовласого младенца так резко расходились с коварством пройдох, в руки которых он попал, что сердце у девочки защемило от боли. Но она заставила себя выслушать все до конца и не упустила ни одного слова, ни одного взгляда.