Марсель Пруст - По направлению к Свану
«Только ненадолго, — он не очень-то любит, чтобы у меня сидели гости, когда ему хочется побыть со мной. Вы же не знаете его так, как я!» — и ею она благодарила Свана за проявление чуткости, что она особенно ценила, за совет, какой она в тяжелых для нее обстоятельствах считала возможным попросить только у него.
И тогда он мысленно спрашивал у этой, другой Одетты, как мог он написать ей такое оскорбительное письмо, на которое она, конечно, не считала его способным и которое свергнет его с той недосягаемой высоты, на какую она поставила Свана за его доброту и порядочность. Он будет ей уже не так дорог, потому что любила она его именно за эти качества, которых не находила ни у Форшвиля, ни у других мужчин. За эти его качества она и была с ним так часто мила, и хотя, когда его мучила ревность, он это ее отношение к нему в грош не ставил, потому что оно не было знаком желания и выражало скорее привязанность, чем любовь, все же он снова начинал ценить его, по мере того как подозрения рассеивались сами собой, нередко разгоняемые чтением книг по искусству или дружеской беседой, и его страсть становилась менее требовательной.
Теперь, когда Одетта, после этого сдвига, естественно принимала вновь то положение, из которого ее ненадолго вывела ревность Свана, и он получил возможность рассматривать ее под тем углом зрения, под каким она обретала в его глазах всю свою прелесть, она являлась его мысленному взору полной нежности, покорной и до того красивой, что он невольно протягивал губы, словно она была тут и он мог поцеловать ее; и он был бесконечно ей благодарен за ее чарующий и милый взгляд, точно она и правда на него смотрела, а не только в его воображении, которое придало ее лицу именно это выражение, чтобы утолить его страсть.
Как он ее, наверно, измучил! Конечно, ему было за что на нее сердиться, но этих причин было бы недостаточно, если б он любил ее не так горячо. Других женщин он люто ненавидел еще вчера, а сегодня с удовольствием оказал бы им услугу и не питал к ним злобных чувств, потому что разлюбил их. Если Одетта когда-нибудь тоже станет ему безразлична, то он поймет, что только из ревности мог находить что-то жестокое, непростительное в ее желании, таком, в сущности, естественном, в котором было, правда, что-то детское, но которое говорило и о щепетильности: ей нравилось изображать из себя хозяйку дома, а кроме того, хотелось, воспользовавшись случаем, отплатить Вердюренам за их гостеприимство.
Он уже судил Одетту с иной точки зрения — не с точки зрения своей любви и ненависти, он стремился быть беспристрастным, стремился всесторонне рассмотреть поведение Одетты, он думал о ней так, как будто он ее не любит, как будто она значит для него не больше, чем все остальные женщины, как будто Одетта не ведет в его отсутствие совсем другой жизни и тайком не плетет нитей заговора, направленного против него.
Зачем непременно воображать, что она будет там предаваться с Форшвилем или с кем-нибудь еще упоительным наслаждениям, каких она не испытывала с ним и которые от начала до конца выдумала его ревность? Если бы Форшвиль стал думать о Сване где угодно: в Байрейте или в Париже, он думал бы о нем так же, как Сван думал о Форшвиле, то есть пришел бы к заключению, что Сван занимает большое место в жизни Одетты и что когда они встретятся у нее, ему придется уйти. Если Форшвиль и Одетта победят и все-таки туда поедут, то повинны будут в этом его. Свана, попытки им помешать — попытки, пусть даже безуспешные, — а вот если он одобрит ее затею, в которой, кстати сказать, есть и своя разумная сторона, то у нее сложится впечатление, что она поехала по его совету, у нее будет такое чувство, что это он ее туда послал и устроил, и за удовольствие принять у себя людей, которые столько раз принимали ее, она будет признательна Свану.
И если — вместо того, чтобы рассориться с Одеттой и даже не повидаться с ней перед ее отъездом, — он пошлет ей денег, поощрит в ней это желание, и если благодаря его стараниям путешествие окажется для нее приятным, то она прибежит к нему счастливая, благодарная, и опять он ей обрадуется, а между тем этой радости видеть ее он был лишен почти целую неделю — радости, которую ему ничто не могло заменить. Ведь когда он думал о ней без отвращения, когда он опять улавливал ласку в ее улыбке, когда ревность не примешивала к его любви желание вырвать ее из объятий другого, его любовь вновь превращалась прежде всего в блаженство тех ощущений, какие в нем вызывала Одетта, в блаженство любоваться ею как зрелищем, изучать, как особое явление, рассвет ее взоров, возникновение ее улыбки, звук ее голоса. И вот из этого ни с чем не сравнимого наслаждения у Свана в конце концов выросла потребность в Одетте, которую только она способна была удовлетворить своим присутствием или своими письмами, потребность, почти такая же бескорыстная, почти такая же эстетическая, такая же неестественная, как и другая потребность, характерная для этого нового периода в жизни Свана, когда бесплодность, вялость минувших лет уступила место крайней напряженности духовной жизни, причем нежданное это обогащение его внутреннего мира было так же ему непонятно, как непонятно человеку слабого здоровья, отчего это он вдруг крепнет, полнеет, на время создавая впечатление у окружающих, что он на пути к полному выздоровлению: потребность, которая тоже развивалась у Свана вне всякой зависимости от внешнего мира, — потребность слушать и понимать музыку.
Так, в силу химизма своего заболевания, выработав из любви ревность. Сван опять принялся выделывать нежность, выделывать жалость к Одетте. Она вновь превращалась в милую, прелестную Одетту. Его мучила совесть за то, что он бывал с нею груб. Ему хотелось сделать ей что-нибудь приятное, чтобы потом она пришла к нему и чтобы он увидел, как благодарность высекает ее лицо и вылепливает ее улыбку.
А она, уверенная, что спустя несколько дней Сван, такой же нежный и покорный, придет к ней мириться, привыкла к этому и уже не боялась ему разонравиться, не боялась даже злить его, и когда ей было почему-нибудь неудобно дарить его ласками, которыми он особенно дорожил, она ему в этом отказывала.
Может быть, она не отдавала себе отчета, насколько искренен бывал он во время ссор, когда заявлял, что не пришлет ей денег, и старался сделать ей больно. Может быть, она не отдавала себе отчета и в том, насколько искренен бывал он, во всяком случае, с самим собой, когда, ради прочности их отношений притворяясь, что может обойтись без Одетты, что разрыв его не пугает, некоторое время не появлялся у нее.
Иногда он переставал бывать у Одетты после того, как она несколько дней ничем его не огорчала, а так как он знал, что предстоящие свидания большой радости ему не доставят, скорей наоборот: опечалят его, и это нарушит его покой, то он писал ей, что очень занят и не сможет приехать в условленные дни. А она в письме, которое разошлось с его письмом, как раз просила его перенести свидание. Он задавал себе вопрос, что это значит; его подозрения оживали, его душевная пытка возобновлялась. Он бывал так взволнован, что уже не мог держаться той линии, какую он себе наметил в состоянии относительного спокойствия, — он бежал к ней и требовал ежедневных свиданий. И если даже не она писала первая, если она только отвечала ему, давая свое согласие на краткую разлуку, все равно он уже не мог без нее жить. Дело в том, что, вопреки расчетам Свана, согласие Одетты все в нем переворачивало. Подобно тем, кто обладает чем-либо, Сван, чтобы посмотреть, что будет, если он на время это утратит, устранял это из своего сознания, а все прочее оставлял как было. Но изъятие чего-либо — это ведь не просто изъятие, это не просто частичная нехватка, это крушение всего остального, это уже новое состояние, которое нельзя предугадать в прежнем.
А в других случаях, когда Одетта собиралась уехать, все происходило иначе: Сван нарочно из-за какого-нибудь пустяка придирался к Одетте и давал себе слово не писать ей и не искать с ней встреч до ее возвращения, тем самым создавая видимость крупной ссоры, которую Одетта могла принять и за окончательный разрыв, ожидая от обычной разлуки такой же выгоды, как и от ссоры, а между тем долгота этой разлуки зависела, главным образом, от продолжительности путешествия, — Сван только переставал встречаться с Одеттой чуть-чуть раньше, чем следовало. Он уже рисовал себе Одетту встревоженной, огорченной тем, что он к ней не приходит и не пишет, и этот образ, утишая его ревность, помогал ему отвыкать от свиданий с ней. Конечно, временами, в силу длительности оторвавшей их друг от друга на целых три недели добровольной разлуки, самый краешек его сознания, куда он бывал отброшен своею собственною решимостью, лелеял мысль, что он свидится с Одеттой по ее возвращении, но Сван так терпеливо ее ждал, что невольно задавал себе вопрос, не увеличить ли вдвое срок воздержания, которое так мало брало у него душевных сил. Оно продолжалось пока всего лишь три дня, — он часто не виделся с Одеттой гораздо дольше и не уговаривался точно о встрече. Но вот, под влиянием легкого раздражения или нездоровья, он начинал рассматривать этот случай как исключительный, который нельзя подвести ни под какие правила, случай, когда само благоразумие позволяет доставить себе радость, потому что она приносит успокоение и дает отдых воле до тех пор, когда появится необходимость в полезном ее применении, и это раздражение или нездоровье приостанавливали действие воли: воля переставала сдерживать его; а иногда он цеплялся за сущие мелочи: то он забыл спросить Одетту, в какой цвет она решила выкрасить свой экипаж, то забыл спросить, как она намерена распорядиться своими деньгами — купить обыкновенные акции или же привилегированные (разумеется, очень приятно показать ей, что он может без нее обойтись, но хорош он будет, если экипаж придется перекрашивать или если акции не принесут дивиденда), — и вот уже, точно растянутая резинка, которую вдруг отпускают, или точно воздух, когда открывают насос, мысль о встрече с Одеттой из тайников, где она была заперта, выскакивала на поле сегодняшнего дня и насущных надобностей.