Чарльз Диккенс - Рассказы и очерки (1850-1859)
- Мэгсмен, - говорит, - погляди на меня. Перед тобой человек, который побывал в Обществе, а теперь оттуда выбыл.
- Вот оно что! Выбыли! Как же вам удалось, сэр?
- Расторговался! - говорит он. И до чего же мудро при этом смотрит!
- Друг мой Мэгсмен, я хочу поделиться с тобой споим открытием. Ценное открытие! Оно мне стоило двенадцать с половиной тысяч фунтов. Дело вот в чем: человек не столько попадает в Общество, сколько попадается.
Я, признаться, не очень разобрался, однако, киваю, как будто все понял.
- Ваша правда, - говорю, - ваша правда, мистер Фарш.
- Мэгсмен, - говорит он, а сам щиплет меня за ногу, - вот и я попался. На все свое состояние, до последнего пенни.
Я чувствую, что бледнею; вообще-то я за словом в карман не лезу, а тут едва вымолвил:
- А где же Норманди?
- Сбежал. И прихватил столовое серебро, - говорит мистер Фарш.
- А другой? - Это я спросил про того, который когда-то носил епископскую митру.
- Сбежал. И прихватил драгоценности, - отвечает мистер Фарш.
Тут я сел и смотрю на него, а он встал и смотрит на меня.
- Мэгсмен, - говорит он, и что дальше говорит, то все мудрее, - ведь Общество-то сплошь состоит из Лилипутов. При Сент-Джеймском дворе все занимаются моим старым ремеслом - все по три раза обходят зрителей, при всех орденах и прочей бутафории. И всюду звонят в колокольчик, а домики - одна декорация. Блюдце у них так и ходит по кругу. Знаешь, Мэгсмен, блюдце-то, оказывается, всесветное учреждение!
Ну, я вижу, что несчастья его ожесточили, и, конечно, сочувствую.
- А что касается Толстых Женщин, - говорит он, да как стукнется изо всей силы лбом об стену, - их в Обществе сколько угодно, только похуже. Та, первая, просто дура была и вкуса не имела; сама же себя и наказала: получила Индейца! - Тут он опять стукается головой об стену. - А эти, Мэгсмен, эти все корыстные. Накупи кашмировых шалей, накупи браслетов, разных там вееров и прочего, разложи у себя в комнатах и дай знать, что ты не скупишься на подарки, если кто зайдет полюбоваться. Все Толстые Женщины, которых не показывают за деньги, сбегутся к тебе со всех сторон, кто бы ты ни был. Они тебе все сердце просверлят, Мэгсмен, как шумовку. А когда с тебя уже нечего взять, они над тобой же посмеются и бросят; бросят тебя на съедение хищным птицам, точно какого-нибудь Дикого Осла Прерий - потому что ты осел и есть! - Тут он так ударился головой об стену, что упал замертво.
Я уж было подумал, что ему конец. Этакой огромной головой, да так биться об стену, да так упасть, да столько перед тем съесть сосисок - я думал, что ему конец. Но он с нашей помощью скоро очнулся, сел на полу, и говорит мне - а мудрость так и прышет у него из глаз: - Мэгсмен! Главная разница между двумя сферами жизни, в которых побывал твой несчастный друг, тут он протянул мне ручонку, а слезы так и полились у него по усам (он очень старался отрастить усы, да ведь не все удается людям, чего они хотят), главная разница вот в чем: когда я не был в Обществе, меня показывали и мне платили. Когда я попал в Общество, я себя показывал, и я же сам платил, да притом дороже. Пускай уж лучше первое - хотя мне сейчас ничего другого и не осталось. Ты завтра объяви обо мне, по-старому, через рупор.
И пошел он опять по нашей части, да так легко встал на свое место, точно маслом был смазан. Правда, шарманку мы от него прятали и при посторонних никогда не поминали про его богатство. А он с каждым днем становился мудрее и такое изрекал про Общество и про Публику, что мы только диву давались. Голова у него становилась все больше и больше - так ее распирала мудрость.
Два месяца он делал очень хорошие сборы. Потом, однажды вечером - ну и голова же у него стала к тому времени! - когда мы проводили последних зрителей и закрыли двери, он пожелал послушать музыку.
- Мистер Фарш, - спрашиваю я (я не перестал звать его "мистером"; другие - как хотят, а я - нет), - мистер Фарш, не повредит ли вам сидеть на шарманке?
А он отвечает:
- Тоби, если тебе случится их встретить, я прощаю и Ей и Индейцу. Нет, не повредит.
Признаюсь, я с опаской начал крутить ручку. Но он ничего - сидел как ягненок. Умирать буду - не забуду, как голова у него увеличивалась прямо на глазах. Можете судить по этому, какие великие мысли в ней рождались. Посидел он так, пока я не сыграл всех вариаций, а потом слез.
- Тоби, - говорит он мне, а сам кротко улыбается, - сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес.
Утром, когда пришли его будить, оказалось, что он действительно удалился. И уж наверное попал в Общество получше моего или улицы Пэлл-Мэлл.
Я похоронил мистера Фарша со всем почетом, какой только мог ему предоставить, и сам первый шел за гробом, а впереди велел нести афишу с Георгом Четвертым. Но после этого в Доме стало так тоскливо, что я оттуда съехал и опять поселился в фургоне.
ПОЙМАН С ПОЛИЧНЫМ[155]
Перевод М. Клягиной-Кондратьевой
- I
Почти всем нам доводилось наблюдать романтические истории, происходившие в действительности. В качестве директора Конторы страхования жизни мне за последние тридцать лет пришлось, вероятно, чаще других людей наблюдать романтические истории, хотя на первый взгляд моя профессия, казалось бы, и не благоприятствует этому.
Теперь я удалился от дел, живу на покое и поэтому располагаю возможностью, которой был раньше лишен, обдумывать на досуге свои наблюдения. Должен заметить, что мое прошлое теперь кажется мне более интересным, чем в те времена, когда оно было для меня настоящим. Ведь я, можно сказать, вернулся домой после спектакля, и теперь, когда занавес опустился, могу спокойно вспоминать все эпизоды драмы, - мне не мешают яркий свет, толкотня и суета театра.
Позвольте мне рассказать одну такую романтическую историю из действительной жизни.
Ничто так правильно не отражает души человека, как его лицо в сочетании с манерой держать себя. Чтение той книги, где на каждой странице, волею предвечной мудрости, запечатлены неповторимые черты характера того или иного мужчины или женщины, - трудное искусство, и его не очень усердно изучают. Пожалуй, оно требует некоторых врожденных способностей и, несомненно, требует (как и все на свете) кое-какого терпения и прилежания. Но можно утверждать с почти полной уверенностью, что мало кто изучает его терпеливо и прилежно: большинство полагает, будто все великое разнообразие человеческих характеров отражается в нескольких самых обычных выражениях лица, и не только не замечает, но и не ищет тех трудноуловимых отличительных черт, которые важнее всего, гак что, если вы, например, с большой затратой времени и внимания учитесь чтению нот или греческих, латинских, французских, итальянских, древнееврейских книг, то вы даже не пытаетесь что-нибудь прочесть на лице учителя или учительницы, которые обучают вас этому, заглядывая через ваше плечо в тетрадь или книгу. Быть может, это объясняется известной самоуверенностью: вы считаете, что вам ни к чему изучать выражения человеческих лиц, ибо вы их достаточно хорошо знаете от природы, а следовательно, не ошибетесь.
Я, со своей стороны, признаюсь, что ошибался бесчисленное множество раз. Я ошибался в знакомых и (само собой разумеется) ошибался в друзьях, гораздо чаще в друзьях, чем в других людях. Как же получилось, что я мог так обманываться? Разве я совсем неправильно читал в их лицах?
Нет. Верьте мне, мое первое впечатление от этих людей, внушенное мне их лицами и манерой держать себя, неизменно оказывалось правильным. Ошибка моя была в том, что я позволял этим людям сближаться со мной и самим говорить о себе.
- II
Перегородка, отделявшая мой личный кабинет от нашей конторы в Сити, была из толстого зеркального стекла. Через нее я мог видеть все, что происходило в конторе, но не слышал ни единого слова. Этой перегородкой я распорядился заменить стену, стоявшую здесь много лет - с тех пор, как построили дом. Не важно, потому ли я сделал эту замену, что хотел получать первое впечатление о приходивших к нам по делу незнакомцах, только глядя на их лица, но отнюдь не позволяя этим людям влиять на меня своими речами, или еще почему-нибудь; достаточно сказать, что я пользовался стеклянной перегородкой для этой именно цели и что любая контора страхования жизни всегда находится под угрозой мошенничества со стороны самых ловких и жестоких негодяев. Через эту-то стеклянную перегородку я впервые и увидел человека, историю которого хочу рассказать.
Я не видел, как он вошел, видел только, что, положив на широкий прилавок шляпу и зонт, он перегнулся через этот прилавок, чтобы взять какие-то бумаги у клерка. Посетитель был человек лет сорока, черноволосый, весьма изысканно одетый, весь в черном - он был в трауре, - а его вежливо протянутую руку облегала черная лайковая перчатка. Волосы его, тщательно причесанные и напомаженные, были разделены прямым пробором, и незнакомец, наклонившись, обратил этот пробор к клерку с таким видом (казалось мне), словно хотел сказать: "Будьте добры, друг мой, принимайте меня за того, кем я хочу казаться. Следуйте прямо сюда, по песчаной дорожке; по траве не ходите - вторжений я не терплю".