Юз Алешковский - Собрание сочинений в шести томах. т.6
«Спасибо, все в норме, командир… потихоньку доедем, Бог не выдаст – дьявол не съест».
«Да, вот что еще… тут шибко умный и новый начальничек базарил, трепло худое, что за бугром мент не то что б не берет, а он тебя – за жопу и в наручники при попытке отстегнуть на лапу – это что, в натуре или параша дерьмократа вшивого?»
«Я недавно был в Италии, там серьезная взятка начинается с конкретной штуки, а то и с десяти, у них ведь уровень жизни почище тутошней, следовательно, высока культура коррупции – нашей до нее подальше, чем от этой твоей будки до луны».
«Вот и я так думаю, но не бзди, Владимир Ильич, в чем-в чем, а в этом сраном деле мы тоже вскоре прыгнем выше шершавого… ты бы поглядел на ряшки, ездят которые в «мерсах» и всяких ебаных «роллс-ройсах» с «бьюиками»… их еще вчера ряшками этими, блядь, я в капоты тыкал и вот этой палкой под коленки его, падлу, под коленки, а то и промеж муде, чтоб не залупался и не качал права человека, как этот замминистра херов здравоохранения от гриппа… а сегодня те же самые ряшки мигалок понавешали синих, квакают, сиренят, паскуды, как будто президент Америки прибыл в Кремль на отсос к нашим путанам и для продолжения официального спаивания нашего Бориса Бодунова… у самого там в Белом доме хуевато с правами человека – не очень-то загонишь хорька под шкурку иной секритутке, а в Москве – гоняй хоть народной балерине палку за палкой, до утра не вынимамши… короче, Владимир Ильич, валяй, лечи собаку, да не брезгуй, останавливайся – за жизнь погавкаем».
«Еду, – рассказываю Марусе, – дальше, а сам… сам бешено завидую живому, продолжающему жить гаишнику, на ежедневную участь которого ко всем чертям променял бы я в тот миг все свои бабки, даже подписался бы черт знает на что, включая продажу души любому дьяволу, за простую ошиваловку на белом свете, какими бы ни был он замызган сволочизмами человека… ничего, думаю, не поделаешь, привыкай, Олух, к естественной и не позорной зависти, привыкай ко всем несбыточным мечтам такого рода – некоторое время никуда теперь тебе от них не деться… и вот что я, Маруся, не в первый уже раз заметил: некоторым людям, вроде мента, было б на меня наплевать, если б не интересное мое имя-отчество… сначала они – чаще всего бюрократы – вчитываются в правишки, в паспортину или в бумаги, затем, ухмыляясь, прибавляют в уме к имени-отчеству фамилию Олух… видимо, в ихних репах срабатывает какой-то странный, не такой уж, скажу я тебе, простой анекдот… и тогда им кажется, что они, простые смертные, удостаиваются причащения к товарищу Мавзоленину – к самому живому из живых трупов, которого ненавидят они, но жалеют, ибо не захоронен по-человечески… понимаешь?»
Маруся помалкивала… Опс, наоборот, расслабился, опрокинулся пузом вверх… передние мохнатые лапы согнуты в коленках, задние вытянуты во всю длину… свешен до полу язык, полузакрыты глазки, опять смешно обвисли брыли, розовые с изнанки… он давал знать о великодушном доверии к близким людям да и к атмосфере жизни на земле, благосклонной ко всему живому… потом снова лег на брюшко, удобно положил морду на лапы… принялся что-то то ли говорить, то ли напевать… при этом Опсовы брыли так смешно раздувались и так долго держался в них воздух, что это делало их похожими на щеки знаменитого трубача Дизи Гилеспи…
Я много чего порассказал Марусе об Италии.
«Хотелось бы, – говорю ей перед сном, – снова поспать вместе… ты заметила, что Опс спрашивает взглядом, можно ли ему улечься в ногах, – вот что значит природная политкорректность, а не какие-то там ихние казенные хухры-мухры с мудацки уродливой, насильно насаждаемой мечтой о равенстве и братстве.
«О'кей, я постелю, надеюсь, снова выспимся… но ты мне почитал бы на латыни на сон грядущий, скажем, ту самую элегию Тибулла, если, конечно, ты ее не забыл».
«Никто, – говорю, – не забыт, ничто у меня не забывается кроме цифр».
Маруся пошла стелить, а я поперся под душ… стоял там с неимоверно тоскливой, застывшей болью в душе, явно не реагировавшей ни на холодную, ни на горячую воду и словно бы дававшей знать, что иногда ей, душе, не по силам главенствовать над телесной болью… ко всему прочему, меня, обреченного, продолжала мучать мечта о простом, долгом, теперь уже недостижимом семейном с Марусей счастье.
Опс, когда я обтирался, снова начал вылизывать злосчастное больное место.
Я, как в прошлый раз, улегся на край громадной койки… укладываясь, Маруся постаралась меня не задеть, хотя именно это и задевало, причем с какой-то особенной болью и въедливостью… я сразу же начал читать наизусть одну из дивных элегий Тибулла на латыни, вечно молодой, златоголосой, янтарно-медовой…
Потом мы молча вслушивались в медленное истаивание эха дивных строк… оно не спешило с возвращением в вечные глубины беззвучия – вновь слиться с бесчисленными остановленными мгновениями – и сладостью небесной пощекочивало напоследок умолкшую гортань… ничему бессмертному, думал я, незачем спешить, раз нет у него касательств ни к времени, ни к пространству… это в быстроживущем человеке, скажем, во мне, вечно спешит лишь разум, словно убегает со всех ног от невыносимой мысли о кратковременности своего существованья… а душа – совершенно непредставим образ торопливости души, испытывающей благодарность за существование в смертном человеке, обожающей красоты Творенья, умеющей подниматься над играми случая и никогда не считающей себя пленницей времени… знаю по себе, не раз наблюдал, как разум торопится достигнуть одну цель, потом другую, за ней третью и так далее… вот он достигает их, потом, если его не останавливают, сам останавливается как вкопанный… ошеломленно озирается и удивляется: позади безмолвные трупики ни за что ни про что или убитого, или незаметно скончавшегося времени – минутки, дни, месяцы, годы, десятки быстро промелькнуших лет… будущее – темно, тьма посмертная еще мрачней, в опустошенном мозгу – лишь призраки промелькнувших возможностей… большинство целей – если не все они – оказались говном мышиным… да какая же это адская жизнь? – удивляется разум, – сплошное надувательство, наперсточничество, три картишки, картонные пирамиды, туфта пластмассовая, дьявольская наебка… так сокрушается разум, редко когда догадываясь, что думает о самом себе…
Вдруг мы с Марусей, не сговариваясь, повернулись лицом к лицу… меня мгновенно отпустила тягучая нуда, только что в плоть вцепившаяся.
Маруся вдруг обняла меня… и стала зацеловывать так, что я сам себе показался краюхой спасительного хлебушка, дорвался до которого доходяга… она не задыхалась от жадности и страсти, наоборот, целовала не спеша, как девчонка, жалеющая, что эскимо вот-вот истает… что последняя надвигается страничка «Трех мушкетеров»… что, увы, вот-вот окончится фильм, стесняющий дыхание, – так он захватывающе интересен… и мы с ней оказались в плену у невидимой, но, безусловно, прекрасноликой Силы – такой страстной, как будто в нас она нуждалась гораздо больше, чем мы в ней… потом, в коробке моей черепной, словно стайки редчайших бабочек, заметались всякие глупые слова…
«Все, Олух, – прошептала Маруся, – прости мой трижды проклятый героический стоицизм… это я была слепой идиоткой, во всем виноватой, а не ты… мне давно следовало тебя трахнуть… прости, если можешь… но не думай черт знает чего – это вовсе не значит, что ты баба, а я мужик».
Мы так тогда дорвались друг до друга, что нескоро опомнились от блаженнейшего из бессилий, – поклясться бы я мог, – сравнимого лишь с неким всепониманием, дарованным полнотой незнания, или же с отчаянным прыжком в неизвестность бездны, вмиг делающим человека невесомым.
Опс сладчайше и в высшей степени политкорректно дрых в углу на одном из своих матрасиков.
62
Потом полдня валялись мы бездумно и в обнимку… иногда с трудом верилось, что я не один – что нас двое: я и Маруся… ей казалось то же самое… про боль я забыл, а она ни разу меня не побеспокоила…
Опс был образцом послушания и предупредительности, правда, виновато просился отлить-отбомбиться и робко намекал насчет пожрать, поскольку мы практически не отникали друг от друга… видимо, чувствовали себя райским целым, еще не разделенным на полы, не изведавшим ни времени, ни пространства, беззаботно вкушающим безмятежную неизвестность состояния, примета которого – блаженный покой души и полная пустота в башке, словно порядком подуставший разум слинял погулять в занебесном доме отдыха… разум действительно отдыхал – это не шуточка и не сленг, они тут ни при чем… мы просто упивались духом счастья существования, не смущаемого мыслями… и, должно быть, с совершенно безукоризненной точностью являли собою – всеми изогнутыми выемочками, всеми подходящими к ним выгнутостями – один из собранных ангелами фрагментиков вечно выстраиваемой ими в людском воображении картинки Рая еще до срывания яблочка с мифического Древа Познания Добра и Зла.