Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.11. Творчество
Как раз в это время в зал нерешительно, словно застенчивый дебютант, вошел Бонгран, и у Клода сжалось сердце, когда он увидел, что художник переводит беглый взгляд со своей одинокой картины на полотно Фажероля, вызвавшее такую бурю. В эту минуту Бонгран, должно быть, со всей остротой почувствовал, что для него наступил конец. Хотя до сих пор его и терзал страх перед собственным медленным угасанием, но это было всего лишь сомнение; теперь же им овладела внезапная уверенность, что он пережил самого себя, что его талант иссяк, что он больше никогда не создаст жизнеспособного произведения. Он весь побелел и уже хотел бежать из зала, но тут скульптор Шамбувар, который вошел через другую дверь с целым хвостом своих постоянных приверженцев, не обращая внимания на присутствующих, окликнул его своим густым голосом:
— Эге, шутник! Я застал вас на месте преступления — любуетесь собственным произведением!
Скульптор выставил в этом году «Жницу», настолько неудачную и нелепую, что казалось, его могучие руки слепили ее ради издевки; но сам скульптор не утратил ликующего вида, уверенный, что создал еще один шедевр, и с видом непогрешимого божества прогуливался среди толпы смертных, не слыша, как они над ним посмеиваются.
Бонгран, не отвечая, взглянул на Шамбувара блестевшими, как в лихорадке, глазами.
— Видали внизу мою штуку? — продолжал Шамбувар. — Пусть-ка нынешние пигмеи попробуют до нее дотянуться!.. О старая Франция! Что от тебя осталось? Только мы одни!
И он ушел в сопровождении своей свиты, раскланиваясь с озадаченной публикой.
— Скотина! — прошептал Бонгран, подавленный горем, возмущенный, словно кто-то позволил себе грубую шутку в комнате, где лежит покойник.
Увидев Клода, он подошел к нему. Не было ли трусостью бежать из зала? И он захотел показать свое мужество, благородство души, никогда не омрачаемой завистью.
— Поглядите только, какой успех у нашего приятеля Фажероля! Не стану кривить душой и утверждать, что его картина приводит меня в экстаз, она мне совсем не по вкусу, но сам он очень мил, право… И знаете, он сделал для вас все, что мог.
Клод попытался найти хоть слово похвалы для «Похорон».
— Маленькое кладбище в глубине прелестно! Может ли быть, что публика…
Бонгран резко остановил его:
— Полно, друг мой, соболезнования ни к чему… Я сам все вижу…
В это время кто-то приветствовал их фамильярным жестом, и Клод узнал Ноде, надутого, возгордившегося, раззолоченного, — так успешно шли грандиозные дела, какими он теперь ворочал. Тщеславие вскружило ему голову, он хвалился, что разорит всех торговцев картинами; он построил себе дворец, выступал в качестве короля рынка, собирая шедевры, открывая огромные, оборудованные по-современному художественные магазины. Звон миллионов слышался в его доме еще в прихожей; он устраивал у себя выставки, поставлял картины в галереи и ожидал в мае приезда американцев-любителей, которым продавал за пятьдесят тысяч франков то, что сам приобретал за десять. Он вел княжеский образ жизни: жена, дети, любовница, лошади, имение в Пикардии, грандиозная охота. Своими первыми барышами Ноде был обязан повышению цен на картины знаменитых покойников, не получивших признания при жизни: Курбе, Милле, Руссо, — и это породило в нем презрение к любому произведению, подписанному именем художника, еще ведущего борьбу. Между тем о нем начали ползти дурные слухи. Знаменитые картины были наперечет, число любителей тоже почти не увеличивалось, и наступила пора, когда вести дела стало затруднительно. Поговаривали о создании синдиката, о соглашении с банкирами для поддержания высоких цен; в зале Друо прибегали ко всевозможным комбинациям, вплоть до фиктивной продажи картин, выкупленных самими продавцами по очень высокой цене. Эти жульнические биржевые махинации, эта головокружительная скачка в атмосфере ажиотажа должны были неминуемо привести зарвавшихся торговцев к краху.
— Добрый день, метр, — произнес Ноде, подойдя к Бонграну. — Что скажете? Вы, как и все другие, пришли полюбоваться моим Фажеролем?
В его обращении с Бонграном уже не было и следа прежней внимательной и заискивающей почтительности. А о Фажероле он говорил, как о своей собственности, как о поденщике, состоящем у него на жалованье, которого он частенько распекает. Ведь это он поселил Фажероля на проспекте Вилье, принудил приобрести особняк и обставить его так, как обставляют жилище содержанки, опутал его долгами, поставляя ковры и безделушки, чтобы крепче держать в своих руках. А теперь он журил его за беспорядочную жизнь, за то, что он компрометирует себя своим легкомыслием. Взять, например, вот эту картину: ни один серьезный художник не послал бы ее в Салон. Конечно, она вызвала толки, шли слухи даже о почетной медали. Но ведь это гибельно для высоких цен! Если хочешь иметь дело с американцами, надо держать толпу на расстоянии, замкнуться, как божество в своем храме.
— Дорогой мой, хотите верьте, хотите нет, но я уплатил бы двести тысяч франков из собственного кармана, чтобы только эти болваны газетчики прекратили шум по поводу моего Фажероля этого года.
Бонгран, мужественно слушавший его, несмотря на все свои страдания, улыбнулся:
— Они, пожалуй, и впрямь пересолили! Вчера я прочел статью, из которой узнал, что Фажероль съедает по утрам два яйца всмятку…
Он смеялся над трескучей рекламой, вот уже неделю занимавшей Париж особой молодого метра после первой статьи о его картине, которую в ту пору еще никто не видел. Вся банда репортеров накинулась на Фажероля, его буквально раздели догола; писали о его детстве, о его отце — фабриканте художественных изделий из цинка, о годах учения, о том, где и как он жил, описывали все, вплоть до цвета его носков, до привычки пощипывать кончик собственного носа. Он был злобой дня, молодым метром в современном вкусе, которому повезло, потому что он не получил Римской премии и порвал с Академией, методы работы которой он сохранил. Это была слава калифа на час, которую приносит и уносит порыв ветра, подобие успеха, болезненный каприз великого извращенного города, на мгновение поднявшего Фажероля на гребень волны, происшествие, которое потрясает толпу утром и забывается вечером.
Тут Ноде заметил «Деревенские похороны».
— Постойте-ка, это ваше произведение? Ага, понимаю, вы хотели нарисовать картину под пару к «Свадьбе». Ну, если бы вы спросили меня, я бы вас отговорил. Ох, уж эта «Свадьба»!..
Бонгран слушал, не переставая улыбаться, только скорбная складка обозначилась у его дрожащих губ. Он позабыл о своих шедеврах, о бессмертии, обеспеченном его имени; он видел только внезапную славу, пришедшую без всяких усилий к этому мальчишке, недостойному чистить его палитру, но сразу вытеснившему его из памяти толпы, его, который боролся десять лет, чтобы добиться признания. О, если б новые поколения, роющие вам могилу, знали, сколько кровавых слез вы, умирая, пролили по их милости!
Но вдруг Бонгран испугался, что невольно выдаст свои страдания, если будет молчать. Неужели он способен пасть до низкой зависти? Гнев против самого себя заставил его выпрямиться: умирать надо стоя. И, подавив резкие слова, готовые сорваться с губ, он сказал просто:
— Вы правы, Ноде, когда у меня в голове зародилась идея этой картины, мне следовало пойти выспаться!
— Ах, вот и он! Извините! — вскричал торговец и убежал.
Он увидел Фажероля, показавшегося у входа в зал. Но Фажероль не вошел, а остановился, сдержанный, улыбающийся, принимающий успех с непринужденностью умного человека. К тому же он кого-то искал, подозвал к себе знаком молодого художника и, видимо, сказал тому что-то приятное, потому что последний рассыпался в благодарностях. Два посетителя поспешили к Фажеролю с поздравлениями, какая-то женщина остановила его, показывая жестом мученицы на натюрморт, повешенный в темный угол. Затем Фажероль исчез, беглым взглядом окинув людей, застывших в экстазе перед его картиной.
Клод все видел и слышал и почувствовал, как грусть снова переполняет его сердце… Между тем толчея все увеличивалась, и в духоте, ставшей нестерпимой, перед ним маячили только зевающие потные лица. За ближними рядами плеч виднелись еще другие такие же ряды, и так до самой двери, откуда вновь прибывшие, которым ничего не было видно, указывали друг другу на картину концами зонтов, с которых стекали струи дождевой воды. Бонгран из гордости тоже остался здесь; несгибаемый старый борец, он, несмотря на поражение, твердо стоял на ногах, устремив ясный взгляд на неблагодарный Париж. Он хотел завершить свой путь как честный человек с великодушным сердцем. Клод заговорил с ним, но, не получив ответа, понял, что под этой спокойной и веселой маской скрывается душа, истекающая кровью от нечеловеческих мук. Испуганный и преисполненный почтения, Клод не стал докучать и удалился, а Бонгран, глядевший в пространство, даже не заметил его ухода.