Гертруд Лефорт - Преддверие неба
Она легко шагнула внутрь, слуга закрыл дверь, примкнул брус-коромысло, и не успела Диана отдернуть занавески на окне и помахать мне на прощание, как носильщики подняли носилки и стремительно двинулись прочь. Сердце мое защемило от нестерпимого желания еще раз увидеть возлюбленную и от удушливого страха за нее.
– Стойте! Стойте! – крикнул я и бросился вслед за носильщиками, но они не слышали меня: они уже достигли ворот и в следующее мгновение исчезли из виду.
Когда я вернулся во дворец, он показался мне вымершим: на лестницах и в переходах царила гнетущая тишина, все обитатели дворца, очевидно, уже удалились на покой. Мне не оставалось ничего другого, как последовать их примеру, но прежде я должен был исполнить свою ежевечернюю обязанность – привести в порядок инструменты и запереть обсерваторию. Я вошел в нее через смежный покой, бесшумно ступая по толстому ковру. Свечи в обоих помещениях уже погасили, было темно, лишь голубая римская луна светила в окна, покрывая блеском углы и края огромных, громоздких шкапов, кресел и столов, которые казались острыми скулами гор, мерцающими во тьме. Комната выглядела странно чужой и призрачной. Я быстро направился к балкону, чтобы внести внутрь телескоп. Достигнув середины помещения, я вдруг увидел кардинала. Он сидел опустив голову и закрыв лицо руками; пурпурную мантию его скрыла темнота, как будто он накинул на плечи траурный плащ. Только на сильных, красивых руках его, так часто даривших благословение, играли отблески лунного света – они, казалось, тоже парили вместе со всеми остальными вещами кабинета над призрачной бездной.
Я замер на месте в испуге и замешательстве, потом хотел повернуть назад, но в этот момент кардинал заметил меня. Он бессильно уронил руки на колени, и я увидел его лицо – потрясающую маску беспомощности. Так выглядит человек, который после необычайного напряжения всех своих сил наконец предается уже ничем более не сдерживаемой слабости; в таком состоянии человек никогда не показывается на глаза своим собратьям, разве только в тех случаях, когда он готов принять от них невыразимое сострадание.
– Прошу меня простить, Ваше Высокопреосвященство… Я совсем не хотел потревожить вас… – пролепетал я.
При этом я невольно преклонил колено, изъявив тем самым благоговение, которое почел своим долгом выразить ему, сломленному болью, именно в минуту его слабости. Время шло, я не решался пошевелиться. Кабинет все глубже погружался во тьму ночи. Кардинал оставался неподвижен в своей согбенной позе.
– Вы не потревожили меня… – произнес он наконец усталым голосом. – Я ожидал вас, мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Встаньте и скажите мне, что вас волнует.
Даже в минуту величайшей слабости он не утратил той всепокоряющей власти, заключенной в его голосе. Но я повиновался его приказу лишь отчасти.
– Ваше Высокопреосвященство, я прошу вас позволить мне остаться на коленях, – попросил я его. – Это самая подходящая поза для меня, уповающего на вашу милость.
– И какой же милости вы ожидаете от меня? – спросил он.
– О, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнул я. – Вы знаете это так же хорошо, как и я. Ваше собственное сердце тоже молит вас об этой милости, как молю вас о ней я!
– Моему сердцу надлежит молчать и, если хотите, страдать. Вы – верующий, верный Церкви человек и должны это понимать.
Я понимал это, но разве он не сказал: «Я ожидал вас, мне хотелось с кем-нибудь поговорить»? Видит Бог, он нашел именно того собеседника, который ему был нужен! Я решился идти до конца.
– Ваше Высокопреосвященство, я люблю вашу племянницу, я боготворю ее, она для меня самое дорогое из всего, что есть на земле!..
Он только теперь вдруг выпрямился, так что лицо его еще ярче осветилось лунным светом.
– Стало быть, я должен спасти и вас, мой бедный юный друг… – промолвил он. – Я понимаю вашу боль и не стыжусь признаться в том, что разделяю ее. Однако есть вещи более важные, нежели боль любви, например – готовность пожертвовать самым дорогим.
Голос его при этом сделался необыкновенно мягким, и все же у меня было такое чувство, как будто мы вдруг неожиданно очутились в некоем ледяном пространстве, холод которого был подобен холоду Вселенной.
– Нет, ваше Высокопреосвященство!.. – вскричал я. – Нет ничего важнее любви! Если ваша племянница и отреклась от своей веры, то сделала она это лишь для того, чтобы разделить судьбу учителя. Оправдайте его, и она вновь обретет эту веру, ибо и сам учитель, Ваше Высокопреосвященство, никогда не отрекался от веры, поверьте моим словам, прошу вас, поверьте мне!
Он не противоречил.
– Я охотно верю вам, – ответил он спокойно. – Вы вполне заслуживаете доверия. Я не задумываясь скажу, что вы – истинная находка для священника. Я искренне рад знакомству с вами, однако было бы большой ошибкой судить по вам обо всем человечестве. Конечно же, ни новая картина мироздания, ни новые исследования природы не могут повредить истинно верующему человеку, – но кого вы рискнете назвать истинно верующим?..
– Вас, Ваше Высокопреосвященство, – храбро заявил я.
Он сделал движение, которое выражало резкое несогласие, почти осуждение. Потом ответил:
– Я призван оберегать верующих, я принял на себя долг подавлять все, что может им повредить.
– Можно ли защитить веру, подавляя грозящие ей опасности? – спросил я.
– Вы считаете меня маловером… – ответил он спокойно. – Вы считаете меня маловером, видя мои сомнения в том, что христианство и новая наука способны выдержать бремя новой картины мироздания.
Я не решался подтвердить его слова, но молчание мое сделало это за меня. Он мгновенно все понял.
– Да, конечно, я маловер, – продолжал он. – Мы, священники, в этом смысле всегда были маловерами, ибо мы всегда преследовали и искореняли ересь. Мы делали это, несмотря на то, что Господь и Учитель наш заповедал нам оставить расти вместе пшеницу и плевелы до жатвы [5]. Мы никогда не следовали этой заповеди, мы не могли ей следовать, ибо иначе плевелы давно заглушили бы доброе семя. Мы и сегодня не можем выполнить эту заповедь.
При его последних словах я вновь упал на колени. Он опять сделал то же движение сердитого недовольства.
– Встаньте же! – приказал он строго. – Ваш учитель не нуждается в заступничестве: я давно уже в душе оправдал его. Но он из тех людей, которые, сами будучи непогрешимы, являют собою сосуд опасного соблазна. Можете не сомневаться – за этими «Медицейскими звездами» появятся и другие; страшные светила взойдут на небосклоне человечества!..
Глаза его широко раскрылись, в лунном свете они казались белыми, словно горели каким-то призрачным огнем. У меня появилось чувство, как будто его посетило видение.
– Несколько мгновений назад я видел человека будущего, – продолжал он тихо, но очень твердо. – Так же, как эта несчастная девушка призывала свою собственную гибель, – так же человечество однажды будет призывать гибель мира, ибо ценою познания всегда будет смерть. Так уже было с первыми людьми, в раю, так будет и впредь.
– И все же вы сами – человек будущего, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнул я. – Ведь вы тоже приняли новую картину мироздания.
Он не противоречил: это была одна из тех редких минут, когда люди настежь открывают друг другу сердца. Все сословные и возрастные барьеры между нами рухнули.
– Да, я принял новую картину мироздания, – ответил он. – Но неужели вы полагаете, что для меня это не представляет никакой опасности? Что вы, миряне, знаете о нас, священниках?.. Как вы нас себе представляете? Способны ли вы понять те чудовищные соблазны, которым подвержены носители духовной власти? Можете ли вы хотя бы смутно представить себе те битвы, которые нам суждено вести в полном, смертельном одиночестве, без опоры на авторитетные уверения и утешения, которые вы привыкли получать от нас? Неужели вы думаете, что мы не знаем мук сомнений? Поистине они хорошо знакомы нам и без новой науки! Поверьте мне: мученики – это не только жертвы инквизиции, это и мы, их судьи! Ибо нелегко приготовить на земле место для потустороннего, обратить в определенность сверхъестественное и незримое! Со времен Благовестия прошло уже полтора тысячелетия – что же означают эти скудные чудеса и духовные дары, выпавшие на долю человека с тех пор? Кто уверит нас в том, что даже они не суть лишь плоды религиозного самообмана? Или, может быть, мы сами – я имею в виду образы зримой Церкви – суть некое неопровержимое свидетельство? Знаете ли вы историю Церкви? Известны ли вам причины раскола? Что вы чувствуете при виде роскоши и блеска сегодняшнего Рима? Вы и в самом деле полагаете, что здесь – Царство Христа? Не запутались ли мы во всех мыслимых и немыслимых склоках и интригах мира? Есть ли какие-нибудь тайные перипетии политики, к которым бы мы не были – или, может быть, даже должны быть – причастны? Конечно же, есть множество праведных монастырей, где благоухают бедность и отречение; это – оратория Божественной любви; есть и в миру множество целомудренных, боголюбивых душ, – но не подобны ли все они потерпевшим кораблекрушение одиноким мореплавателям на обломке мачты, посреди бурных волн этого мира? Не подобны ли они Петру, пожелавшему ступать по воде и едва не утонувшему?