Андре Моруа - Меип, или Освобождение
В течение несколько вечеров, ложась спать, он клал подле себя кинжал. Прежде чем потушить свет, он пробовал вонзить острие в грудь. Но ему не удалось причинить себе ни малейшего повреждения. Тело изменяло духу. «Итак, — думал он, — в глубине души я жажду жизни».
И когда, искренно вопрошая самого себя и пробуя отстранить шаблонные фразы и бессвязные призраки, витавшие над его истинной мыслью, он искал причин, вопреки всему понуждавших его к жизни, то он находил их сперва в удовольствии, всегда для него новом, в великолепном зрелище мира, божественном любопытстве, затем меланхоличной и сладкой уверенности в грядущем зарождении новой любви, и, наконец, в инстинкте, заставляющем беречь еще неясное творение, зарождающееся в нем. И он убеждался в этом постепенно, с неумолимой медлительностью. «Будьте довольны, — писал он своим вецларским друзьям, — я почти так же счастлив, как вы, обожающие друг друга. Во мне столько же надежд, сколько у влюбленного».
* * *Когда приблизился день свадьбы Шарлотты, он попросил разрешения преподнести ей обручальное кольцо. Он находил в растравлении своей раны какое-то странное сладострастие. Решив описать свою печаль, он хотел ее представить безнадежной. Гёте, служивший моделью для Гёте, старался позировать как можно лучше.
В утро свадьбы Кестнер написал ему нежное письмо. Как Гёте просил, букет новобрачной был ему послан; отправившись на воскресную прогулку, он прикрепил цветок из него к своей шляпе. Он решил в Страстную пятницу снять со стены силуэт Лотты, вырыть могилу в саду и торжественно его похоронить. Но в назначенный день эта церемония показалась ему немного смешной и он от нее отказался. Черный на белом силуэт охранял теперь его мирный сон. Кестнеры уехали в Ганновер. Не зная ничего об их жизни в новой обстановке, Гёте не мог ее себе представить. У него страдание, как и любовь, нуждались в образах. Да разве не пропустил он уже момента, благоприятного для запечатления столь хрупких переживаний?
VIII
Он продолжал сентиментальную корреспонденцию с очаровательной Максимилианой Лярош, чьи черные глаза ему так помогли утешиться после Вецлара. Однажды он узнал, что она выходит замуж за крупного франкфуртского бакалейщика, Петра Антона Брентано, вдовца с пятью детьми и на пятнадцать лет старше ее. «Хорошо! Очень хорошо! — писал Гёте Кестнеру. — Дорогая Макса Лярош выходит замуж за почтенного коммерсанта!» Несомненно, скептичный господин Лярош нашел большое состояние и многочисленную семью более подходящими, чем молодое сердце.
Гёте очень жалел бедную Максу, покидавшую для мрачного дома во Франкфурте один из прелестнейших уголков мира и столь изысканный круг знакомых своей матери — для общества разбогатевших купцов. Но вместе с тем он был в восторге, что в его близости будет жить столь очаровательное существо.
Как только он узнал о ее приезде во Франкфурт, он поспешил к ней, употребив все свое обаяние, чтобы очаровать пятерых детей вдовца, и, конечно, успел в течение четверти часа сделать себя раз навсегда незаменимым. Когда Гёте хотел нравиться, никто не мог устоять. Даже Брентано, польщенный присутствием неглупого, по слухам, внука бургомистра, оказал ему наилучший прием.
Гёте, обретя тотчас же свой пыл, окунулся в страстную дружбу со своим обычным неистовством. Проводить время с Максой, вознаграждая ее за «запах сыра и грубые манеры ее мужа», развлекать ее прогулками и чтением — стало для него единственной целью жизни. Снова всякая работа была заброшена. И зачем писать? Что может сравниться с нежным выражением удовольствия и благодарности, с улыбкой, которую можно вызвать на прекрасном лице хоть на один миг?
Среди банок с маслом и селедочных бочонков Макса была достаточно несчастна. Франкфурт ей не нравился. Она пробовала любить своего мужа, но это было довольно трудно. Гёте стал ее поверенным. Менее практичная, чем Шарлотта Буфф, она не заставляла его ни чистить овощей, ни собирать фруктов, но они целыми часами играли дуэты на виолончели и рояле и читали последние французские романы.
Часто они вместе катались на коньках. Гёте брал у своей матери красную бархатную пелерину и накидывал ее на плечи, как плащ. Он в совершенстве бегал на коньках и, скользя с царственной непринужденностью по льду, в раздуваемой ветром королевской мантии, он походил на молодого бога. Таково было по крайней мере мнение госпожи советницы, его матери, и хорошенькой госпожи Брентано, для которой и предназначалось это зрелище.
«Все идет хорошо, — писал он, — три последние недели были сплошным удовольствием, и мы теперь счастливы и довольны, насколько это возможно. Я говорю «мы», потому что с пятнадцатого января все мое существование перестало быть одиноким, и рок, часто мной проклинаемый раньше, может теперь слышать от меня ласковые эпитеты: благосклонный и мудрый рок, так как с тех пор, как меня покинула моя сестра, вот первый дар его, возмещающий мне потерю. Макса все тот же ангел: ее скромные и очаровательные качества привлекают все сердца, и чувство, которое я к ней питаю, составляет радость моего существования».
В общем, он обрел бы счастье, если бы Брентано не был ревнив. Вначале он находил очень удобным этого молодого человека, который водил гулять его жену; все его время было занято заботами о торговле, в которой никто не мог его заменить. Несколько раз он выбирал Гёте арбитром между собой и женой; ему казалось, что в некоторых вопросах здравый смысл мужчин должен был быть на его стороне. К несчастью, Гёте был артистической натурой и вследствие этого изменял своему полу. Муж проявлял всегда нежное, подмеченное поэтами-юмористами чувство к любовнику, у которого правильные взгляды на вещи, совпадающие с его собственными, но любовник, подкапывающийся под мужний авторитет, не может не быть ненавистным.
Брентано, замечая, что его жена не могла никак привыкнуть к Франкфурту, что она критиковала образ жизни семьи, старинной и почтенной, и говорила всегда о музыке, о книгах и тому подобных «вредных» предметах, заключил не без основания, что, вероятно, эти выводы, противоречившие домашнему уставу, были ей внушены плохим советчиком и что этим советчиком был не кто иной, как Гёте.
С того момента, как он сделал это важное открытие, он начал обращаться с Гёте с такой оскорбительной холодностью, что положение молодого человека в доме стало чрезвычайно затруднительным. Ответить резко, как следовало бы, — значило отрезать себе путь к возвращению, а перенося молча обиды, он рисковал натолкнуться на еще большие оскорбления. Скоро сама Макса, утомленная ссорами, отравлявшими ей все удовольствие, просила его быть поосторожнее и приходить реже. «Я вас прошу об этом для моего спокойствия, — сказала она ему. — Это не может так долго продолжаться, не может».
Он начал шагать по комнате, повторяя сквозь зубы: «Нет, это не может продолжаться». Макса, заметив его волнение, старалась его успокоить: «Я вас прошу, — сказала она ему, — возьмите себя в руки! Сколько счастья сулит вам в будущем ваш ум, ваши знакомства, ваши таланты! Будьте мужчиной! Почему вы выбрали меня, Гёте, меня, принадлежащую другому, именно меня?»
Он обещал ей не приходить больше и вернулся домой, убитый горем и громко разговаривая сам с собой.
Итак, он всегда сталкивается на дороге к счастью с запретами мещанской толпы! Он находил душевный покой, веселость, самозабвение только в обществе женщины, и, чтобы иметь право на это счастье, ему нужно было или лишиться своей свободы, или обречь на горе ту, которую он любил, сделав ее «виновной и несчастной». Никогда конфликт между желаниями одного человека и правилами общества не казался ему столь невыносимым… Шарлотта? Но Шарлотта хоть любила Кестнера. А Макса не могла любить своего торговца маслом — она даже и не утверждала, что любит его. И все же надо было уступить место. «Ваши знакомства, ваши таланты дадут вам счастье». Какая насмешка! Познание — серого цвета, а древо жизни — зеленого. Кроме того, познание тоже ограничено человеческой немощностью. Что знают самые великие ученые? Ничего даже о самой сущности вещей. Что такое человек? Силы изменяют ему тогда, когда они ему больше всего нужны. И в радости, и в печали не ограничен ли он всегда, не приведен ли к грустному сознанию своей незначительности в тот момент, когда он надеется раствориться в бесконечности?
И вдруг, сам не заметив как произошла перемена, Гёте почувствовал себя спокойным, овладел собой, взлетев высоко над своими грустными мыслями, как будто они были бы мыслями другого. «Ну, да, — говорил он себе, — вот именно так должен бы рассуждать Ерузалем… И, наверное, после такой сцены, которую я только что имел с Максой…»
Тогда с поразительной ясностью он вдруг увидел, как его последнее грустное приключение может переплестись с рассказом о смерти Ерузалема. Конечно, оно было менее трагично, оно даже совсем не было трагично, и он отлично знал, что оно таким и останется, но оно порождало новое, до сих пор неизведанное чувство.