Шмуэль-Йосеф Агнон - Под знаком Рыб
Когда подошли «дни продления»[4] и я вынужден был покинуть квартиру, которую снимал, я решил переехать на побережье. Я сказал себе: перемена места — перемена судьбы. Может быть, море действительно поможет мне вернуть здоровье.
Комната, которую мне удалось снять в Тель-Авиве, была узкой и низкой, и ее окна выходили на улицу, где было полно прохожих и множество лавочек, торговавших газировкой и мороженым. И еще одна беда была там — автобусная остановка, которая шумела весь день и не знала отдыха ночью. С пяти утра и до часу ночи приходили и уходили автобусы, а также всевозможные иные движущиеся механизмы, одни на двух, другие на четыре колесах. И даже когда сам этот рев и шум уже прекращался и все лавки мороженого и газировки закрывались тоже, из моей комнаты все еще продолжало громыхать эхо недавнего грохота словно из медного котла, — бросили в него камень, и вот его стенки всё продолжают и продолжают звенеть, хотя где уже тот брошенный камень. И всю ночь я вздрагивал во сне от бульканья газированной воды и громыханья тяжелых колес, будто все продавцы газировки собрались в стенах моей комнаты, а все автобусы города катятся по крыше моего дома. Хотя вполне возможно, что это было не эхо шума, а настоящий шум, только не от автобусов, а от уборщиков на улицах, которые, как известно, делают свое дело по ночам, когда люди спят; что же до бульканья воды, то, может быть, это мой сосед возвращался с вечеринки и открывал кран, а мне казалось, что это продавцы наливают стаканы своим покупателям.
Вот так проходила моя жизнь — ночи без сна и утра без сновидений. А если я сам, в отчаянии, отказывался от попытки заснуть и хотел просто полежать в предутренней тишине, тут же появлялись на улице продавцы рыбы и принимались громко выкрикивать свой товар, а за ними приходило солнце и превращало мою комнату в пылающий ад.
Из-за того, что я никогда не высыпался как следует, мне совсем не удавалось воспользоваться теми радостями жизни, которые приуготовлены созданиям Божьим в приморском городе. По утрам я тащился к морю и начинал там раздеваться, но по дороге уставал так, что никак не мог раздеться до конца. Снимал одну туфлю и не имел сил снять другую. А морские волны все бежали мне навстречу, то ли призывая окунуться, то ли желая прогнать меня с берега. Кончалось тем, что я возвращался домой еще более усталым, чем вышел. Друзья мои уже начали тревожиться и говорить: «Брось ты свою квартиру, иначе это добром не кончится». И в меру своего воображения рисовали мне все те ужасы, которые подстерегают человека, живущего в такой дыре. Одни говорили со мной спокойно, другие рассказывали о неприятностях, которые пережили сами. И насколько у меня еще оставалась способность соображать, я понимал, что они правы и мне следует покинуть это место. Но ведь не всякое понимание ведет к действию. Вот и я продолжал оставаться на той же квартире. Пока не пришла новая беда.
Что за беда? Ребенок был у хозяина квартиры, несчастный ребенок, в тельце которого собрались, казалось, все возможные болячки. До моего появления в этом доме он жил у своей бабки, но, когда я сюда въехал, мать забрала его домой. То ли потому, что скучала по сыну, то ли моей квартирной платы ей оказалось достаточно, чтобы самой содержать ребенка. Не знаю, хорошо ли ему жилось у бабки, но у матери ему явно хорошо не было. Она была общественная активистка, то есть занималась нуждами других людей, и для собственного сына ей не хватало времени. Каждое Божье утро она выносила его из дома, совала в руку помидор или бублик, целовала в губки, наставляла, что делать и чего не делать, и убегала по своим делам, а поскольку отец ребенка тоже был отчасти занят поисками заработка, то и у него недоставало времени для ухода за сыном. И вот ребенок лежал на пороге, и лизал грязную землю или же выколупывал известку из стен и совал ее в рот. Но ведь мать оставляла ему еду, не так ли? Верно, оставляла, однако людям с рождения свойственно искать то, чего у них нет, и несвойственно довольствоваться тем, что у них есть. И каждый раз, когда я проходил мимо, он протягивал ко мне свои худенькие ручки и цеплялся за меня и не отпускал, пока я не брал его на руки и не покачивал туда-сюда. Что побуждало его тянуться ко мне? Я ведь к нему нисколько не тянулся. С детьми я веду себя точно так же, как с их родителями. Если они мне нравятся, я сближаюсь с ними, если не нравятся — держусь от них подальше. Много лжи способно придумать человеческое сердце, и я тоже не свободен от этого, но одним могу похвалиться — детей я не обманываю.
Вот так оно днем. Еще тяжелее ночью. С той минуты, как мальчика укладывают, и до той минуты, когда его поднимают, он непрерывно кричит и плачет, прекращая плакать только для того, чтобы застонать. А когда он не плачет и не стонет, это тяжелей всего, потому что кажется, что он, не дай Бог, умер. Я говорю себе: «Встань, разбуди его родителей». Но не успеваю я встать, как снова раздается плач или стон. Как все люди, я не люблю ни плач, ни стоны, но тут я предпочитал его стоны и крики любым музыкальным звукам, потому что они убеждали меня, что он еще жив.
Короче говоря, этот ребенок привязался ко мне — быть может, потому, что отец и мать не занимались им, а он жаждал общения с людьми, а быть может, потому, что я его качал и подбрасывал на руках. Так или иначе, он не давал мне переступить через порог, пока я не брал его на руки. А когда я брал его на руки, он протягивал пальцы к моим глазам и улыбался. Весь день на его лице не было улыбки — кроме той минуты, когда он тыкал пальцами в мои глаза. Отец и мать не раз пытались остановить его, восклицая: «Бобби, нельзя так делать, Бобби, нельзя!» Но по их лицам видно было, что они радуются сообразительности своего отпрыска. Меня же, у которого не было никаких оснований радоваться его поведению, оно лишь удивляло: почему этот ребенок, который ленится поднять ручонку, чтобы прогнать мух и комаров, ползающих по ранам на его тельце, становится такими проворным, едва лишь видит мои глаза?
Попробовал и я вести себя с умом. Собираясь выйти, я начинал прежде всего проверять, где Бобби. Если он лежал на пороге, я оставался в своей комнате. Но поскольку моя комната не была приспособлена для того, чтобы в ней долго оставаться, мне приходилось в конце концов выходить. А как только я выходил, Бобби лез на меня с удвоенной страстью и не оставлял мою штанину до тех пор, пока я не поднимал его и не начинал раскачивать. И все то время, что я его раскачивал, он тыкал мне пальцы в глаза и улыбался. А стоило мне поставить его на землю, он кричал: «Дяй-дяй, дай-дай», — что, наверно, на его языке означало: «Дядя-дядя, давай-давай». Интересно, кто придумал эту рифму — он сам или воспитательница в детском саду? Скорее всего, эти бессмысленные сочетания звуков принадлежали воспитательнице. Человека отличает от животного речь, но, видимо, все, что даровал нам Господь, требует исправления, ибо наши воспитательницы только и знают, что нас поправлять. И поскольку Бобби просил еще, я снова брал его на руки и качал, а он снова тыкал мне пальцами в глаза и кричал: «Бобби, Бобби!» Он видел в моих глазах свое отражение и хотел извлечь его оттуда.
Когда на человека наваливаются страдания, он начинает проверять свои поступки. Если это человек скромный и самокритичный, он обвиняет в ошибках себя, если же он не скромный и не самокритичный, то обвиняет других. Если он деятелен, то старается преодолеть беду действием, а если он склонен к рефлексии, то ждет, пока беда пройдет сама собой. И иногда бывает так, что она действительно проходит, а иногда приходит другая и заставляет забыть первую. Я же, не достигший уровня людей скромных и лишенный активности людей деятельных, просто сидел и задавался вопросом, зачем люди делают порог у дома. Не было бы этого порога, ребенок не лежал бы там, и я бы не натыкался на него всякий раз, выходя.
Выше я уже упоминал своих друзей, но сейчас, в силу их доброго отношения ко мне, упомяну снова. Вначале они, как я уже сказал, предостерегали меня. Но когда их предостережения сбылись, они начали говорить со мной, как говорят с больным, объясняя мне, что первейшая из потребностей человека — это хорошая квартира, тем более для человека, который приехал подлечиться. Но поскольку мне трудно было менять квартиру, я пытался оправдать себя словами Талмуда: «Да не сменит человек никогда свое жилище». А мои друзья отвечали на это: Талмуд Талмудом, а мы снимем тебе другую комнату. Но сказать легче, чем сделать, не говоря уже о том, чтобы проявить настоящую дружбу, и поскольку дела обстоят именно так, я по-прежнему оставался на том же месте.
Была, однако, одна женщина, которая не спорила со мной, а просто занялась делом, нашла для меня хорошую комнату в хорошем районе города, где и воздух хороший, и не оставила меня в покое, пока я не пошел с ней посмотреть эту комнату. Она объяснила мне, что хозяин дома вообще-то не сдает жилье, но его дочь ушла в кибуц, ее комната стоит пустой, и вот ее отец согласился сдать эту комнату какому-нибудь жильцу. Что касается платы, то он просит не больше, чем я плачу сейчас. Он напрямую сказал ей, что для него главное не деньги, а квартирант: «Человеку, ищущему покоя, я охотно открою свою дверь».