Илья Эренбург - "Люди, годы, жизнь", книга VII
С тех пор прошло больше десяти лет, и ни один из поставленных в Женеве вопросов еще не разрешен. Мы пережили немало опасных кризисов. Однако «дух Женевы» не был призраком, что-то в мире изменилось, ослабевало взаимное недоверие, исчезал страх, и как бы ни были резки дипломатические ноты или газетные статьи, люди перестали гадать, не упадет ли на них завтра или послезавтра водородная бомба. Да если я и ошибаюсь, то так ошибаться горько, но не стыдно - бочки керосина я больше не коснулся.
Я рассказываю о 1955 годе путано, переходя от одного к другому, то о бузине, то о дядьке в Киеве, ничего не поделаешь: таков был год. Он был кануном и напоминал клубок шерсти, который очень трудно распутать.
В сентябре я оказался на «Женевской встрече»; ничего общего с Совещанием глав правительств или министров она не имела. «Женевские встречи» - культурная организация, раз в год собираются специалисты, или, как говорят у нас, деятели культуры различных стран, и обсуждают какую-либо проблему. В 1955 году предстояла юбилейная, десятая встреча, и впервые устроители пригласили советского человека - как-никак «дух Женевы». Я должен был прочитать доклад в большом зале и участвовать в обсуждении как моего, так и других докладов в кругу постоянных участников «Женевских встреч» перед сотней пожилых дам, свободных в рабочее время.
Тема была такая: угрожают ли культуре различные изобретения: кино, телевидение, радио, иллюстрированные еженедельники? Одним из докладчиков был Жорж Дюамель, который начиная с тридцатых годов говорил об угрозе кино и радио для подлинной культуры и даже полушутя, полусерьезно предлагал устроить пятилетку, свободную от дальнейших технических изобретений.
Мне предоставляли возможность сказать людям Запада о наших трудностях, успехах, надежде. Разумеется, я отвел нелепое утверждение, что технические изобретения могут как таковые принести оскудение духовной жизни человека: есть хорошие и дурные фильмы, обогащающее или принижающее людей телевидение. Я говорил о том, что не раз в истории человечества культура гибла, потому что была достоянием немногих. Акрополь или трагедии Еврипида были понятны узкому кругу афинян, и призыв отстоять Афины от римских варваров не нашел ответа у рабов. Когда произошла Октябрьская революция, две трети населения России не знали азбуки. Расширение базы культуры вначале шло за счет ее глубины. Люди читали первый или десятый роман в жизни и многого не понимали. Появился противный термин «доходчивость». Начали изготовляться романы, рассчитанные на сегодняшнего читателя, они неизменно устаревали: читатели духовно росли. Последующие события, прежде всего войны, настолько изменили духовный облик людей, что зачастую читатели с пренебрежением захлопывают книгу.
Я указывал также, что демократизация культуры происходит и на Западе: книги дешевеют, еженедельники дают репродукции хороших живописцев, радио передает не только танцевальную, но и симфоническую музыку. (Этот процесс неизмеримо возрос за десяток последующих лет. Дешевые издания не только классиков, но и современных авторов позволяют рабочим читать книги. Сначала в Италии, потом во Франции стали появляться монографии художников с хорошими репродукциями, чрезвычайно дешевые; тираж их очень высок.)
Доклад был напечатай во французском сборнике и в «Литературной газете». Я теперь перечел его и увидел, что разделяю былую мою позицию.
Обсуждение докладов было куда менее интересным, чем я думал. Каждый день я встречал женевскую социалистку-учительницу. Она нас не любила, и часто ее вопросы мне напоминали прокурора на процессе: говорила она не о росте культуры, а о тех злодеяниях, которые творились у нас в еще недавнем прошлом.
Месяц спустя я очутился в мэрии Лиона; там состоялось совещание об европейской безопасности. Эррио был болен: когда он пришел к нам, его поддерживал его помощник - не мог ходить. На совещании были лорд Фардингтон, Кот, Ломбарди, д'Астьс, Оскар Ланге, английский лейборист Пламмерн, Лю Нини и другие.
Мы говорили, разумеется, все о том же - о «духе Женевы». Возвращался я в Париж поездом в одном купе с лордом Фардингтоном. Лорд-лейборист был приятным собеседником, и путь прошел быстро. Подъезжая к Парижу, мы поспорили но вопросу, не имевшему отношения ни к европейской безопасности, ни к нашей предшествовавшей беседе, а именно, какие уши у скотч-терьеров. Лорд утверждал, что уши у них длинные и падающие, а я говорил - короткие и стоячие. Мы держали пари, и по условиям выигравший мог потребовать от проигравшего осе, что ему вздумается. В Париже я тотчас нашел собачью энциклопедию на английском языке, сообщил лорду Фардингтону о том, что он проиграл, и просил его и той форме, которую он найдет лучшей, рассказать англичанам, что советский писатель знает лучше, как выглядят шотландские терьеры, чем британский лорд. Фардингтон мне любезно ответил, что действительно он проиграл пари, но об атом он рассказал не своим соотечественникам, а только мне.
4
Эта глава будет самой короткой в длиннущей книге. Я хочу рассказать о небольшом дорожном злоключении, и, прочитав главу, читатели поймут почему.
В октябре 1955 года мы отправились с Н. С. Тихоновым в Вену на заседание Бюро Всемирного Совета Мира. Погода казалась нелетной, но самолет благополучно перелетел Карпаты и приземлился, как полагалось, в Будапеште. Нам сказали, что Вена не принимает, нужно подождать час-другой. Мы разговаривали о том о сем: о поэзии Мартынова, о пакистанских обычаях, о здоровье Жолио-Кюри. Прошло четыре часа. Нам объяснили, что Вена не принимает вполне обоснованно - там сильный туман. Мы бродили по длинному аэродрому, из одного зала неслись соблазнительные запахи - там помещался ресторан, но денег у нас не было, суточные нам должны были выдать в Вене. Нас начал мучить голод, который, как известно, не тетка. Николай Семенович вел себя как старый стоик, а я в итоге не выдержал и позвонил в Венгерский Комитет защиты мира.
Не прошло и часа, как появились незнакомые мне люди, почему-то они извинились: в Вене туман не но их вине. Нас провели в небольшой зал, где стоял стол, изобилующий яствами. Встретил нас Ракоши. Он дружески с нами разговаривал о движении за мир, о Женевском совещании, о жизни в Москве. Я уплетал чудесный гуляш. В конце обеда Ракоши попросил нас провести вечер с венгерскими писателями. Разумеется, мы согласились.
В Союзе писателей было людно. Нам принесли кофе, на столе стояли бутылки с душистым балатонским вином. Однако я сразу почувствовал некоторую напряженность. Первым выступил Н. С. Тихонов. Он подробно рассказал о декаде латышской литературы в Москве. Я видел, что венгры чем-то озабочены. Не успел Николай Семенович кончить, как все повернулись ко мне, просили что-нибудь рассказать. Я решил выбрать спокойную тему: писатель, когда он пишет для газеты, должен видеть перед собой не редактора, а читателя, найти слова, которые дойдут до него, должен отстаивать право говорить своим языком и не давать редактору вычеркивать красным или синим карандашом любое незатасканное слово.
Когда я кончил, один из венгерских писателей спросил меня, можно ли купить в Москве мою «Оттепель». Я ответил, что повесть была напечатана в журнале «Знамя», а потом вышла отдельным изданием; тираж был небольшой - сорок пять тысяч, книгу быстро распродали, и теперь ее можно найти только в букинистических магазинах. Тогда другой писатель спросил меня: «А почему в Венгрии ваша «Оттепель» издана в количестве ста экземпляров для партийного руководства?» На этот вопрос я, конечно, не мог ответить и попросил Николая Семеновича рассказать еще что-нибудь.
Я разглядывал писателей, некоторых я встречал прежде - одних в Москве, других два года назад в Будапеште. Вот Дьердь Лукач, Петер Вереш, Бела Иллеш, Юлиус Гай… Все были возбуждены, начали говорить друг с другом по-венгерски; только Лукач спокойно курил сигару.
Я так и не понял, что приключилось с венгерскими писателями; ясно было одно: они недовольны. Когда мы вернулись в гостиницу на островке, я спросил Тихонова, почему Ракоши нас отправил к писателям, Николай Семенович ответил: «А бог его знает. Атмосфера действительно странная…»
В номере было жарко - почему-то уже топили. Я открыл окно - тепло, сыро. Накрапливал мелкий дождик. Яркий фонарь вырывал из ночи последнее золото деревьев.
Завтра придется выступать в Вене, говорить о «духе Женевы», о европейской безопасности. Хорошо, но что здесь происходит? Писатели озлоблены. Почему Ракоши нас не предупредил?…
Я понял все, но не в ту ночь - год спустя.
5
14 января 1956 года мы с Любой вылетели из Москвы в Индию. Тогда не было прямого сообщения через Гималаи, и мы летели долго - Париж - Рим - Каир - Карачи - Дели. Вернувшись в Москву, я написал очерк «Индийские впечатления» и не буду повторять сказанное в нем. Мне хочется сказать о том, что мне дала Индия. Наступивший год был чрезвычайно бурным и для нашей страны, и для людей, с которыми я встречался, да и для меня самого. Однажды я шел по дороге в Альпах, вдруг спустилось облако. Остановились машины, пешеходы; полчаса мы пробыли в другом мире. Сравнение, конечно, неправильное: Индия была миром живым и цветистым. Я нашел в ней не только изумительное древнее искусство, но и бури нашего века, политические демонстрации, беженцев из Пакистана, писателей и художников, которых мучили многие проблемы, томившие их европейских собратьев. Индия отнюдь не была изолированным миром, но я, потрясенный этой страной и ее людьми, оказался оторванным на месяц от бесед и мыслей, поглотавших меня накануне отъезда. Индия меня многому научила. Добрая госпожа Рамешвари Неру, которую я встречал в Стокгольме и Хельсинки, от кого-то узнала, что двадцать седьмого января - мой день рождения, и на очередном приеме подвела меня к огромному торту, на котором горели шестьдесят пять свечей - я должен был их задуть. Люди в таком возрасте редко чувствуют себя учениками, но в Индии я многое понял и многому научился.