Чарльз Диккенс - Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2
— Как видно, вашего друга это подкосило, совсем подкосило, — заметил инспектор, покончив с подведением итогов. — Плохо на него подействовало, понятно! — Он сказал это тихим голосом, бросив проницательный взгляд (отнюдь не первый) в сторону предполагаемого друга. Мистер Лайтвуд объяснил, что они даже не знакомы.
— Вот как? — сказал инспектор, настораживаясь. — А где же вы его подцепили?
Мистер Лайтвуд объяснил и это.
Инспектор, адресовав эти несколько слов незнакомцу и покончив с подведением итогов, оперся локтями на конторку и приставил пальцы правой руки к пальцам левой. Несколько повысив голос, инспектор прибавил, оставаясь совершенно неподвижным и следя за незнакомцем только глазами:
— Вам дурно, сэр? Вы, видно, не привыкли к нашей работе?
Незнакомец, который стоял, опустив голову и опершись на каминную полку, оглянулся и ответил:
— Да. Ужасное зрелище!
— Я слышал, вы тоже пришли для опознания, сэр?
— Да.
— И что же, опознали?
— Нет. Ужасное зрелище. О! Ужасное, ужасное!
— А кто бы это мог быть, о ком вы думали? — спросил инспектор. — Опишите нам его, сэр. Быть может, мы помогли бы вам?
— Нет, нет, — сказал незнакомец, — это было бы совершенно бесполезно. Всего хорошего!
Инспектор не двинулся с места, не отдал никакого приказания, однако помощник прислонился спиной к дверце, положив на верхнюю перекладину левую руку, а в правой держа фонарь, взятый им у инспектора, и как бы невзначай направил его свет прямо в лицо незнакомцу.
— Вы искали друга или вы искали врага, иначе вы сюда не пришли бы, сами знаете. Ну, как же в таком случае не спросить, кто это был? — Так говорил инспектор.
— Извините меня, я ничего не могу вам сказать. Вы лучше всякого другого поймете, что люди разве только в самом крайнем случае идут на то, чтобы предать гласности свои семейные раздоры и несчастья. Задавая этот вопрос, вы действовали по долгу службы, бесспорно — но вы должны согласиться с тем, что я имею право не отвечать на него. Всего хорошего.
И он снова повернулся к дверце, где немой статуей стоял приспешник, не сводя глаз со своего начальства.
— По крайней мере, — сказал инспектор, — вы не откажетесь оставить мне визитную карточку, сэр?
— Не отказался бы, но со мной ее нет. — Отвечая инспектору, он покраснел и очень смутился.
— По крайней мере, — продолжал инспектор, не меняя ни голоса, ни манеры, — вы не откажетесь записать вашу фамилию и адрес?
— Разумеется.
Инспектор окунул перо в чернильницу и ловко положил его на листок бумаги возле себя, после чего принял прежнюю позу. Незнакомец подошел к конторке и написал дрожащей рукой — а пока он стоял, наклонившись, инспектор сбоку пристально разглядывал каждый волосок на его голове — «Мистер Джулиус Хэнфорд, Биржевая кофейня, Плейс-Ярд, Вестминстер».
— Вы, я полагаю, остановились там, сэр?
— Да, остановился.
— Значит, приехали из провинции?
— А? Да… из провинции.
— Всего хорошего, сэр.
Приспешник, сняв с дверцы руку, отворил ее, и мистер Джулиус Хэнфорд вышел на улицу.
— Дежурный, — сказал инспектор. — Возьмите эту записку, незаметно следите за ним, не упуская из виду, установите, живет ли он там, и узнайте о нем все, что можно.
Приспешник ушел, и инспектор, снова превратившись в безмятежного настоятеля сего монастыря, окунул перо в чернильницу и снова занялся своими книгами. Оба друга, которые наблюдали инспектора, интересуясь больше его профессиональной манерой, нежели подозрительным поведением мистера Джулиуса Хэнфорда, перед уходом спросили, как он думает, имеются ли тут налицо какие-нибудь признаки преступления?
Настоятель сдержанно ответил, что не может сказать наверное. Если это убийство, его мог совершить кто угодно. Для ограбления или карманной кражи нужно иметь опыт.
Другое дело — убийство. Уж нам-то это известно. Видели десятки людей, приходивших для опознания, и ни один из них не вел себя так странно. Впрочем, может просто желудок, а нервы тут ни при чем. Если желудок, очень странно. Но, разумеется, мало ли бывает странностей. Жаль, что в суеверии, будто бы на теле выступает кровь, если до него дотронется кто следует, нет ни слова правды — труп никогда ничего не скажет. Вот от такой, как эта, крику не оберешься, видно, теперь на всю ночь завела (намекая на стук и вопли насчет печенки), а от трупа ровно ничего не добьешься, как бы оно там ни было.
До следствия, назначенного на завтра, ничего больше не оставалось делать, поэтому друзья вместе отправились домой, и Старик Хэксем с сыном тоже отправились своей дорогой. Но, дойдя до угла, Хэксем велел мальчику идти домой, а сам, «выпивки ради», завернул в трактир с красными занавесками, разбухший словно от водянки.
Мальчик повернул щеколду и увидел, что его сестра сидит перед огнем с работой. Она подняла голову, когда он вошел и заговорил с ней.
— Куда ты выходила, Лиззи?
— Я вышла на улицу.
— И совсем ни к чему. Ничего такого не было.
— Один из джентльменов, тот, что при мне молчал, все время очень пристально смотрел на меня. А я боялась, как бы он не понял по лицу, о чем я думаю. Ну, будет об этом, Чарли. Меня из-за другого всю в дрожь бросило: когда ты признался отцу, что немножко умеешь писать.
— Вот оно что! Ну, да я притворился, будто так плохо пишу, что никто и не разберет. Отец стоял рядом и глядел, и был пуще всего тем доволен, что я еле-еле пишу да еще размазываю написанное пальцем.
Девушка отложила работу и, придвинув свой стул ближе к стулу Чарли, сидевшего перед огнем, ласково положила руку ему на плечо.
— Тебе теперь надо еще усердней учиться, Чарли: ведь ты постараешься?
— Постараюсь? Вот это мне нравится! Разве я не стараюсь?
— Да, Чарли, да. Я знаю, как ты много работаешь. И я тоже понемножку работаю, все хочу что-нибудь придумать (даже ночью просыпаюсь от мыслей!), как-нибудь исхитриться, чтобы сколотить шиллинг-другой, сделать так, чтобы отец поверил, будто ты уже начинаешь зарабатывать кое-что на реке.
— Ты у отца любимица, он тебе в чем угодно поверит.
— Хорошо, если бы так, Чарли! Если б я могла его уверить, что от ученья худа не будет, что от этого нам всем только станет лучше, я бы с радостью умерла!
— Не говори глупостей, Лиззи, ты не умрешь!
Она скрестила руки у него на плече, положив на них смуглую нежную щеку, и продолжала задумчиво, глядя на огонь:
— По вечерам, Чарли, когда ты в школе, а отец уходит…
— К «Шести Веселым Грузчикам», — перебил ее брат, кивнув головой в сторону таверны.
— Да. И вот, когда я сижу и гляжу на огонь, то среди горящих углей мне видится… вот как раз там, где они ярче всего пылают…
— Это газ, — сказал мальчик, — он выходит из кусочка леса, который был занесен илом и залит водой еще во времена Ноева ковчега. Смотри-ка! Если я возьму кочергу — вот так — и разгребу уголь…
— Не трогай, Чарли, а то все сгорит сразу. Видишь, как тускло огонь тлеет под пеплом, то вспыхивая, то угасая, вот об этом я и говорю. Когда я гляжу на него по вечерам, Чарли, то вижу там словно картины.
— Покажи мне какую-нибудь картину, — попросил мальчик. — Скажи, куда надо глядеть.
— Что ты! На это нужны мои глаза.
— Тогда живей рассказывай, что твои глаза там видят.
— Ну вот, я вижу нас с тобой, Чарли, когда ты был еще совсем крошкой и не знал матери…
— Не говори, что я не знал матери, — прервал ее мальчик, — я знал сестричку, которая была мне и матерью и сестрой.
Он обнял ее и прижался к ней, а девушка радостно засмеялась, и на ее глазах выступили светлые слезы.
— Я вижу нас с тобой, Чарли, еще в то время, когда отец, уходя на работу, запирал от нас дом, из боязни, как бы мы не устроили пожара или не выпали из окна, — и вот мы сидим на пороге, сидим на чужих крылечках, сидим на берегу реки или бродим по улице, чтобы как-нибудь провести время. Таскать тебя на руках довольно тяжело, Чарли, и мне частенько приходится отдыхать. Бывало, то нам хочется спать, и мы прикорнем где-нибудь в уголку, то нам хочется есть, то мы чего-нибудь боимся, а что всего больше нас донимало, так это холод. Помнишь, Чарли?
— Помню, что я прятался под чью-то шаль, и мне было тепло, — ответил мальчик, крепче прижав ее к себе.
— Бывало, идет дождь, и мы залезем куда-нибудь под лодку, или уже темно, и мы идем туда, где горит газ, и сидим, смотрим, как по улице идут люди. Но вот приходит с работы отец и берет нас домой. И после улицы дома кажется так уютно! А отец снимает с меня башмаки, греет и вытирает мне ноги у огня, а потом, когда ты уснешь, сажает меня рядом с собой, и мы долго сидим так, пока он курит трубку, и я знаю, что у отца тяжелая рука, но меня она всегда касается легко, что у него грубый голос, но со мной он никогда не говорит сердито. И вот я вырастаю, отец уже начинает доверять мне и работает со мною вместе, и, как бы он ни гневался, он ни разу меня не ударил.