Томас Гарди - Мэр Кэстербриджа
О том, что город существовал за счет труда земледельцев и скотоводов, свидетельствовал подбор вещей, выставленных в окнах лавок. У торговца скобяными изделиями – косы, серпы, ножницы для стрижки овец, крючья, заступы, мотыги и кирки; у бондаря – ульи, кадушки для масла, маслобойки, табуретки для доения и подойники, грабли, полевые фляги; у шорника – сбруя для пахоты; у колесного мастера и механика – двухколесные телеги, тачки и мельничное оборудование; у аптекаря – лекарства и мази для лошадей; у перчаточника и кожевника – рукавицы для рабочих, подстригающих живые изгороди, наколенники для кровельщиков, обувь для пахарей, крестьянские патены и деревянные башмаки.
Мать с дочерью подошли к поседевшей от времени церкви с массивной прямоугольной башней, уходившей в темнеющее небо; в нижней ее части, освещенной ближайшими фонарями, время и непогода выклевали всю известку, скреплявшую камни, и в появившихся расщелинах выросли маленькие пучки очитка и травы до верхних зубцов. На этой башне часы пробили восемь, и тотчас раздались настойчивые, резкие удары колокола. В Кэстербридже еще можно было услышать вечерний звон, и жители пользовались им как сигналом для закрытия лавок. Едва загудели между домов низкие звуки колокола, как уже застучали ставни вдоль Главной улицы. Через несколько минут с торговыми делами в Кэстербридже было на сей день покопчено.
Постепенно пробили восемь и все остальные часы: мрачно отзвучали тюремные часы; пробили и другие, с конька крыши богадельни, предварительно изрядно похрипев; часы в высоких лакированных футлярах, выстроившиеся в лавке часовщика, тоже присоединились к бою в ту минуту, когда закрывались перед ними ставни, словно актеры, произносящие свой последний монолог перед падением занавеса; затем, спотыкаясь, сыграли «Гимн сицилийских моряков» куранты, – словом, передовые измерители времени уже значительно продвинулись на пути к следующему часу, пока представители старой школы еще благополучно заканчивали свое дело.
По площади перед церковью шла женщина, она засучила рукава так высоко, что видна была полоска белья, и подобрала юбку, продернув подол сквозь дыру в кармане. Под мышкой она несла хлеб, от которого отламывала кусочки и раздавала их шедшим с нею женщинам, а они с критическим видом пробовали эти кусочки на вкус. Зрелище это напомнило миссис Хенчард-Ньюсон и ее дочери, что пришла и для них пора поесть, и они осведомились у женщин, где ближайшая булочная.
– В Кэстербридже теперь на хороший хлеб так же трудно рассчитывать, как на манну небесную, – ответила одна из них, указав им дорогу. – Они могут трубить в трубы, бить в барабаны да задавать пиры, – она махнула рукой в сторону улицы, в глубине которой можно было разглядеть духовой оркестр, расположившийся перед освещенным домом, – а нам, хочешь не хочешь, приходится мириться с тем, что в городе не сыщешь пропеченного хлеба. Теперь в Кэстербридже хорошего хлеба меньше, чем хорошего пива.
– А хорошего пива меньше, чем плохого, – сказал мужчина, державший руки в карманах.
– Почему же это у вас нет хорошего хлеба? – спросила миссис Хенчард.
– Да все из-за зерноторговца – все наши мельники и пекари берут товар у него, а он продал им проросшую пшеницу; вот они и говорят, будто не знали, что она проросла, пока тесто не растеклось по печи, как ртуть. Потому и хлеб выходит плоский, как жаба, а внутри – точно пудинг с салом. Была я женой, была я матерью, а такого дрянного хлеба, как нынче в Кэстербридже, никогда не видывала… Но вы, должно быть, нездешняя, коли не знаете, почему целую неделю у бедняков животы раздуты, как пузыри?
– Да, я нездешняя, – робко сказала мать Элизабет.
Не желая привлекать к себе внимание до той поры, пока не узнает, какое будущее ждет ее здесь, она вместе с Элизабет отошла от своей собеседницы. Они купили в указанной булочной несколько сухарей на ужин и инстинктивно направили свои стопы туда, где играла музыка.
ГЛАВА V
Пройдя несколько десятков ярдов, они подошли к тому месту, где городской оркестр сотрясал оконные стекла звуками «Ростбиф Старой Англии».
Дом, перед дверью которого музыканты расставили свои пюпитры, был лучшей гостиницей в Кэстербридже, именуемой «Королевский герб». Широкий, застекленный выступ-фонарь нависал над главным входом, и из открытых окон вырывался гул голосов, звон стаканов и хлопанье пробок. Штор не опускали; все, что происходило в комнате, можно было увидеть с верхней ступеньки крыльца, где по этой причине и собралась кучка зевак.
– Пожалуй, мы все-таки могли бы порасспросить о нашем родственнике, мистере Хенчарде, – прошептала миссис Ньюсон, которая с приходом в Кэстербридж как-то сразу ослабела и казалась взволнованной. – Здесь, пожалуй, самое для этого подходящее место… надо же узнать, какое положение он занимает в городе, если он тут, а я думаю, что это так. Лучше, если бы ты расспросила, Элизабет-Джейн… Я так устала, что ни на что не способна… но опусти-ка прежде вуаль.
Она присела на нижнюю ступеньку, а Элизабет-Джейн, повинуясь ей, подошла к зевакам.
– Что это здесь сегодня происходит? – спросила девушка, выбрав какого-то старика и немного постояв около него, прежде чем завязать разговор.
– Ну, вы наверняка нездешняя, – сказал старик, не отрывая глаз от окна. – Да ведь сегодня большой званый обед для важных особ, а председательствует мэр. Нас, людей попроще, не позвали, зато оставили окно открытым, чтоб мы могли взглянуть хоть одним глазком. Если подниметесь на верхнюю ступеньку, и вы увидите. Вон там, в конце стола, к вам лицом сидит мистер Хенчард, мэр, а справа и слева от него – члены совета… Эх, многие из них, когда начинали жизнь, значили не больше, чем я теперь!
– Хенчард! – воскликнула удивленная Элизабет-Джейн, отнюдь, впрочем, не постигая значения этого открытия, и поднялась на верхнюю ступеньку крыльца.
Ее мать, хотя и сидела с опущенной головой, уже уловила доносившийся из окна гостиницы голос, который странным образом привлек ее внимание раньше, чем слуха ее коснулись слова старика: «…мистер Хенчард, мэр». Она встала и, стараясь не проявлять чрезмерной торопливости, присоединилась к дочери.
Перед ней была столовая гостиницы, где за столами, уставленными различными яствами, расположились обедающие. Лицом к окну, на председательском месте, сидел мужчина лет сорока, ширококостный, с крупными чертами и властным голосом; он производил впечатление человека скорее грубого, чем ладно скроенного. У него была смуглая кожа с ярким румянцем, сверкающие черные глаза и темные, густые брови и волосы. Когда ему случалось громко засмеяться в ответ на замечание кого-либо из гостей, его большой рот раскрывался так широко, что при свете люстры видны были, по крайней мере, десятка два из тридцати двух здоровых белых зубов, которыми он, очевидно, все еще мог похвастать.
На людей посторонних этот смех не действовал ободряюще, и, пожалуй, хорошо было, что раздавался он редко. На нем можно было построить не одну теорию. Он позволял догадываться о нраве, чуждом сострадания к слабости, но готовом безоговорочно смириться перед величием и силой. Если этот смеющийся человек и был добр, то, должно быть, только порывами, – ему было свойственно скорее случайное, почти угнетающее великодушие, чем кроткое и постоянное милосердие.
Супруг Сьюзен Хенчард – во всяком случае, в глазах закона – сидел перед ними, но это был уже зрелый мужчина с сформировавшимся характером, отчетливо выраженным в чертах его лица, сдержанный, отмеченный печатью раздумий, – короче говоря, постаревший. Элкзабет, не обремененная, в отличие от матери, никакими воспоминаниями, смотрела на него лишь с живым любопытством и интересом, вызванными тем неожиданным открытием, что их давно разыскиваемый родственник занимает столь высокое общественное положение. На нем был старомодный фрак, в низком вырезе которого на широкой груди виднелась гофрированная манишка, запонки с драгоценными камнями и тяжелая золотая цепь. Два бокала и стакан стояли у его прибора, но, к удивлению его жены, бокалы были пусты, а стакан до половины налит водой.
Когда она в последний раз его видела, он сидел в плисовой куртке, бумазейном жилете и таких же брюках и рыжевато-коричневых кожаных гамашах перед миской горячей пшеничной каши. Время, кудесник, поработало здесь немало. Всматриваясь в мужа и вспоминая минувшие дни, она пришла в неописуемое смятение и, вся съежившись, прижалась к косяку глубокой дверной ниши, к которой вели ступени и где царил полумрак, не позволявший различить выражение ее лица. Она забыла о дочери, пока прикосновение Элизабет-Джейн не заставило ее очнуться.
– Вы его видели, мама? – прошептала девушка.
– Да, да! – быстро ответила она. – Я его видела, и этого мне достаточно! Теперь я хочу только уйти – исчезнуть – умереть.
– Но почему же… почему? – Девушка придвинулась ближе и прошептала на ухо матери: – Вы думаете, что он вряд ли придет нам на помощь? А мне показалось, что он человек великодушный. А какой он джентльмен, правда? И как сверкают его бриллиантовые запонки! Странно все-таки: вы говорили, что. может, он сидит в колодках, или в работном доме, или умер! А вышло совсем наоборот! Неужели вы его боитесь? Я ничуть не боюсь. Я зайду к нему, только… он, конечно, может не признать такой дальней родии.