Генрих Манн - Голова
Сестра затворила окно и стояла, не шевелясь. Но, услышав, как брат хрипит, словно в предсмертной агонии, она испугалась и взглянула в его сторону. Он стоял, прильнув лбом к шкафу и стиснув руками виски. Услышав ее возглас: «Клаус!», он шарахнулся как ужаленный и стал выкрикивать:
— Подумай хотя бы о моем унижении! — И с нарастающим бешенством: — Беги за ним! Не обуздывай своего неукротимого влечения! Догони его, бросься скорей к ногам этого труса, пока он не улизнул.
Он пропустил мимо ушей ее возражения.
— Я видал вас на Портовой улице. Помилуй тебя бог, ведь он нехотя плелся за тобой. По лицу видно было, что он замышлял измену.
Он надрывно захохотал, — образ женщины с той стороны стоял перед ним.
— Старая песня! Нечего беречь свое достоинство, чтобы оно плесневело здесь. Беги за ним!
В изнеможении упал он на стул, тогда заговорила она:
— Мое достоинство тут ни при чем. Я не считаю себя покинутой. Я собираюсь на сцену.
— Значит, это была подготовка? — пролепетал брат в изнеможении.
— Не смейся, ты и сам не знаешь, насколько ты прав. За последнее время я так много изведала, что самым признанным актерам есть чему у меня поучиться.
Она стояла, картинно выпрямившись; бледное лицо и алые губы сверху бросали страдальческий вызов.
Брат глядел на нее снизу, открыв рот. Потом заговорил спокойнее:
— Для этого надо быть исключением, — но мы бываем им в минуты подъема. А в промежутках — жизнь, куда входит и театр, как обыкновенное ремесло.
— Во мне достанет силы, чтобы преодолеть часы застоя, — с высокомерным смехом сказала она.
— Тебе? С нашей-то совестью? — Как ни горделиво она поднимала голову, он продолжал: — И тебе придется смириться. Лишь час назад я считал себя вооруженным против будничной жизни. А сейчас она снова крепко держит меня в своих лапах.
Сестра увидела, как у него дрогнул рот, и мягко сказала:
— Кто-то причинил тебе страдание. Не сваливай вины ни на себя, ни на меня. Лучше заключим союз. — Она протянула ему свою прекрасную, еще детскую руку.
— Только без необдуманных излияний! — резко сказал он.
— Мы и так достаточно думали! Ты ведь злишься оттого, что снова чувствуешь себя маленьким мальчуганом.
Грудь его вздымалась, рыдание готово было вырваться наружу, он чувствовал: «Меня влекло к тебе, потому я не ушел сразу. К тебе одной в целом мире». И в то же время думал: «Сдержаться — во что бы то ни стало!» Он взял протянутую руку и ласково погладил ее.
Она перегнулась через его плечо, чтобы ему не было стыдно, обхватила его шею рукой и прошептала вкрадчиво:
— Неужели ты хотел уехать с ней?.. Мне рассказали об этом.
У брата не было сомнений, кто именно рассказал. Но ее рука, ее вкрадчивый голос! Она вела себя, как женщина, как — та. Он не шевелился, он молчал.
— Я знала и то, что ты напрасно ждал там.
— Почему?
— Потому что она была у себя, напротив, долгое время после отхода поезда и уж совсем поздно вышла из дому.
Он стремительно повернулся.
— По-видимому, нам обоим немало суждено пережить… Я иду туда.
— Да ведь она съехала! — крикнула сестра ему вслед.
Он вернулся.
— Ты понимаешь, что говоришь?
— Она переехала в гостиницу, не знаю — в какую… Что с тобой? Я тебя боюсь!
Он уже мчится по улице. Улица крутая, ветер свищет навстречу так, что дух захватывает. Но ему кажется, что тело застыло на месте, настолько опережает его душа. За углом, на площади — карета, она еще не тронулась, надо настичь ее. Вещи уже там, — и едва успела выйти и сесть она сама, как добежал и он. Он бросился на ходу в экипаж, схватил ее руки, выгнул их.
— Ты хотела уехать, сознайся!
— В чем уж тут сознаваться? — Она пыталась высунуться из окна, ей было страшно.
— Я тебе руки сломаю!
Она вскрикнула, но тут же сказала обычным своим звонким голосом:
— Князь написал мне. Он согласен мириться. Чего ты можешь требовать после этого?
— Тебя, — сказал он, отвел ее руки и впился в ее губы, как прошлой ночью в порту.
— В порт! — крикнул он кучеру. «Вчерашний кабак! А над ним, тут же в доме, комната для похождений портовых девок, с которыми она смешалась вчера, которым она уподобилась. Чувствуешь, кем ты стала? Вот что нужно было, чтобы ты сделалась как воск в моих руках».
Она позволила отнести себя в комнату, она позволила бросить себя на кровать. В комнате пахло, как в пустой атласной шкатулке, ее бывшим содержимым.
У кровати были занавески, наверху их скрепляло зеркало.
Юноша мстительно произнес у самого ее рта:
— А теперь? Пойдешь теперь со мной?
Блаженно вздохнув, женщина с той стороны сказала:
— Глупый, это ты и раньше мог получить.
— Я хочу, чтобы ты ушла со мной.
— Но ведь князь же написал мне. — Она зевнула.
— И ты способна вернуться?
— Разумеется.
Он занес кулаки. Она сказала, себе в оправдание:
— Так надо.
— Терзать меня? Продавать меня? Отнимать у нас все счастье жизни?
— Быть благоразумными, — закончила она и притянула его к себе.
Сколько он бесновался, ревел от боли, плакал от грусти! Теперь довольно, не думай, наслаждайся. Тело у нее белое, как амфора, гибкое, как борющийся зверь. Оно выплескивается из убожества этой подозрительной каморки, оно вырастает для тебя во вселенную, ты полон им. Молчи, впивай струящиеся предчувствия, припав к ее увядающему лицу. «Она чужая женщина, а у нее волосы сестры. Девка, а у нее тот же, только более зрелый рот. Я целую ее рот и лишь сейчас познаю свою сестру. Эта женщина — сестра и ей и мне. Все мы — одно».
Она спросила:
— Отчего лицо у тебя стало таким прекрасным? — ибо оно расцвело в мечтательном блаженстве.
— Ребенка от тебя! — сказал он страстно, и как ни высмеивала она его, как ни возмущалась, показывая свое безупречное тело: — Ребенка от тебя! — пока она не вцепилась в него, молящая и покорная.
— Значит, я уйду без тебя? — спросил он напоследок.
Она ответила, что звучит это печально, но такова жизнь. Мало-помалу привыкаешь быть одиноким и тем не менее зависимым от всех. То и другое неизбежно. Меня это не трогает.
— Неужели мы живем для того, чтобы нас ничто не трогало? Какой же в этом смысл?
— Вот какой! — ответила она в поцелуе.
Глава II Единоборство
После нескольких семестров в университетах, где нарочито поддерживаемый дух романтики только укрепил современные воззрения Вольфа Мангольфа, молодой человек в 1894 году отправился в Мюнхен, чтобы завершить там свое образование. Новоиспеченный доктор прав скоро стал бывать у многих профессоров, а при их содействии завел знакомства и выше. На карнавалах и пикниках он блистал не меньше, чем на более серьезных вечерах молодежи, увлекающейся искусством и наукой.
Но в своих двух изящно обставленных комнатах на первом этаже, скрытый от посторонних взоров, завоеватель жизни довольствовался самой скромной пищей, торопился снять ловко сшитый сюртук и в тесной одежде школьных времен, наморщив лоб, занимался подсчетами и сведением баланса.
Пылающие щеки тех девушек, которые позволяли себя целовать, оценивались лишь в зависимости от влиятельности их отцов. Холодное рукопожатие какого-нибудь молодого аристократа имело куда больший вес. Аплодисменты после сыгранного на рояле «Тристана» учитывались со стороны пользы, какую можно из них извлечь. Сколько знакомств принесло лето, к чему могло бы повести данное приглашение на дачу, какие виды для служебной карьеры открывала своевременно преподнесенная лесть?
Граф Ланна — «мой коллега граф Ланна» — сказал дословно следующее: «Каждый молодой человек, который придерживается правильных взглядов, может надеяться, что у определенных влиятельных лиц он на примете». Медленно и отчеканивая слова, сказал он это во вторник в семь часов в уборной. Неужели это было брошено так, без особого значения? «В среду он принял мое приглашение на завтрак, в четверг пришел. Он как будто и не удивился, что была икра. Моего поручительства на векселе он потребовал как равный у равного. Я твердо убежден, что он меня не подведет. Ведь он граф Ланна, сын посла! Рано или поздно отец об этом узнает. Я там на примете».
Однако за поручительство можно дорого поплатиться! «Я простодушен, как дитя. Какое дело этим людям до плебея, который оказал им услугу?» Горячей волной нахлынула ненависть к сильным мира, но острая, пронизывающая боль заглушила даже ненависть: ты ничтожен, ты зависишь от тех, кому по законам природы полагалось бы подчиняться тебе. Ты должен приспособиться к их нравам, твоя мудрость должна равняться по их взглядам, ты повседневно отрекаешься от себя самого. Как ты живешь!
Надо сдержать моральную тошноту, лечь и закрыть глаза. И тут сквозь закрытые веки возник образ друга, утерянного, давно вычеркнутого из памяти, столь презираемого на расстоянии, — но войди он сейчас, и ты бросишься к его ногам. Ты увидишь его лицо, как всегда, без маски, лицо, изборожденное непритворными чувствами, и в ответ от тебя потребуется такая же честность. «От меня! Что знает он обо мне? Человек его склада проходит через жизнь как глупец, — он ничего не желает, его ничто не гнетет, ничто не тянет вниз. Разлада, в котором таятся отчаяние и смерть, он и вовсе не видит. Ему легко, он не честолюбец!»