Юрий Вяземский - Шут
Этому было, пожалуй, труднее всего научиться: сдерживать себя, когда вдруг словно отключалось сознание, мутнело перед глазами и кровь так сильно стучала в ушах, что заглушала все другие звуки; когда ярость становилась нестерпимой и требовала тотчас же дать ей волю. Но именно этого Шут не мог себе позволить. Утратив контроль над собой, он перестал бы быть Шутом и не только не сумел бы заступиться за других, но и сам стал бы уязвимым. Помните случай с котенком?
Но какого труда, какой безжалостной борьбы с самим собой, какого самоотверженного напряжения воли в моменты приступов ярости стоила Шуту его выдержка. Обретя ее, он смог наконец записать в своем «Дневнике»:
«Меха раздувают пылающий горн,
На наковальне куется меч:
Это та же сталь, что и вначале,
Но как изменилось ее острие!»
(т. 7, с. 150).
Когда в седьмом классе Котька Малышев перед Новым годом преподнес литераторше Ирине Семеновне поздравительную телеграмму и та отвергла ее, Шут едва сдержался, закрыл глаза и заставил себя считать до тысячи, чтобы не броситься к доске, не наговорить гадостей Ирине Семеновне, не схватить с ее стола аккуратную стопку карточек с изречениями великих литераторов о добре, красоте и человеколюбии, которые она имела обыкновение зачитывать на уроке, и не разбросать их по классу или изорвать в мелкие клочки.
Откуда в нем такая злоба? Ведь случай был самый заурядный. Никто и не придал ему значения – ни ребята, ни тем более сама Ирина Семеновна. Может быть, потому, что они ничего не знали, а Шут знал все.
Знал, что Котька Малышев был влюблен в Ирину Семеновну. Да, этот пухлый и рыхлый тринадцатилетний великан на тоненьких ножках, смешной и несуразный в своих телодвижениях, красневший от каждого своего шага и вздрагивавший от любого к себе обращения, даже самого приветливого… Да, он, Котька Малышев, был влюблен в Ирину Семеновну, молоденькую, хорошенькую, как дорогая заграничная кукла, которая строила глазки всем учителям-мужчинам моложе сорока лет и была уверена в том, что Пушкин «перешел на прозу потому, что выдохся в поэзии». Как она с таким убеждением могла преподавать литературу?.. Но это к нашему рассказу прямого отношения не имеет. Тем более, что и портрет Ирины Семеновны принадлежит не Шуту, а автору настоящего критического исследования.
Отца у Котьки не было. Жил он с матерью, которая работала телеграфисткой на почте. За несколько дней до того злополучного события он попросил маму напечатать на выбранном им самим бланке поздравление его любимой учительнице:
«Дорогая Ирина Семеновна! Поздравляю Вас с наступающим Новым годом. Желаю Вам крепкого здоровья, успехов в труде и счастья в личной жизни. Константин Малышев».
Ничего особенного – типичный штамп наших поздравлений. Но надо было видеть Котьку Малышева в тот день, когда он пришел в школу со своим поздравлением! Литература была последним уроком, но уже с первого (какого, сейчас не представляется возможным восстановить, а «Дневник Шута» на этот счет умалчивает) Котька был сам не свой. Во-первых, он непрестанно улыбался; до этого никто не видел его улыбающимся. Во-вторых, во время перемены, когда Толька Барахолкин по своему обыкновению щелкнул Малышева сзади линейкой по голове, Котька вдруг быстро обернулся, с неожиданной для него ловкостью схватил Тольку за шиворот, поднял его в воздух и сказал:
– Ну что же это такое! Почему ты все время ко мне пристаешь? Прямо как муха какая-то назойливая!
В-третьих, он до того разошелся, что на одном из уроков получил замечание от учителя за шумное ерзанье на парте. Сроду такого не было, чтобы Малышева просили вести себя потише.
Но незадолго до последнего урока, литературы, Котька снова стал самим собой: испуганным, смешным переростком. И лишь где-то в самой глубине его бесцветных, слегка навыкате глаз светилась радость, такая же всепоглощающая и неуемная, как и страх, с которым она была перемешана.
Впрочем, кроме Шута, радость эту в Котьке наверняка никто не заметил.
Когда Ирина Семеновна вошла в класс и села, Котька неуклюже и порывисто вскочил со своего места и ринулся к Ирине Семеновне, сшибая тучным телом учебники и тетрадки с парт. Перед учительским столом Малышев резко затормозил, потом попятился назад, чуть не отдавив руку одной из девочек, которая в это время поднимала с пола свои упавшие учебники, потом снова качнулся к учительскому столу.
– Чего тебе, Малышев? – удивленно подняла кукольное личико Ирина Семеновна.
– Да я… Так сказать… в общем я… вот! – промычал Котька, извлек из-за спины свое поздравление и протянул его Ирине Семеновне, вернее, чуть ли не ткнул ей в лицо.
Ирина Семеновна кончиками наманикюренных пальцев взяла поздравление, молча развернула его, прочла, зачем-то взяв в руки красный карандаш, потом закрыла и, постучав карандашом по открытке, спокойно и назидательно, дабы все в классе обратили внимание на ее слова, произнесла:
– Знаешь, как мы с тобой договоримся, Малышев? Вот когда ты исправишь все свои двойки по литературе, тогда и будешь меня поздравлять.
Все правильно – у Котьки по литературе было много двоек. Ему даже в четверти Ирина Семеновна собиралась выставить двойку: разве заслуживал хорошей оценки тот, кто не только не мог прочесть наизусть стихотворение или раскрыть образ литературного героя, но даже имя свое выговаривал с трудом. «Кость» – это сдавленно-хриплое получали в ответ те, кто пытался узнать у Котьки Малышева его имя собственное.
Что было дальше, Шут не видел. Когда он завершил схватку с собственной яростью, Котька уже сидел за партой, а посмотреть в его сторону Шут не осмелился. Позже в «Дневнике» он записал:
«Однажды в детстве, увидев на дороге раздавленную собаку… Бедный Знающий Муравьев! Не мог Шут смотреть на его обезображенное существо» (т. 4, с. 77).
После урока Шут пошел следом за Малышевым и, спрятавшись за деревом, смотрел на то, как Котька, обхватив руками столб с баскетбольным щитом, плакал на пустыре позади школьного здания. А когда Котька наконец ушел домой, Шут в ярости пнул ногой столб, вернулся в школу, зашел в кабинет литературы и, сев за учительский стол, просидел за ним целый час, не шевелясь, скользя невидящим взглядом по галерее портретов великих литераторов на классной стене…
С Ириной Семеновной Шут расправился на следующий день. Улучил момент, когда в учительской собрались чуть ли не все учителя, зашел туда, держа в руке только что выданный ему дневник с четвертными оценками, и, подойдя к Ирине Семеновне, попросил ее расписаться на одной из страниц, где она месяц, а то и два назад забыла поставить свою подпись. Ирина Семеновна, пребывая в состоянии игровой приподнятости духа, весьма созвучном общей атмосфере радостного оживления, царившего в учительской по поводу окончания занятий и приближения новогодних торжеств, приветливо рассмеялась в ответ на наивную просьбу своего воспитанника – между прочим, отличника, – ласково обняла его за плечи и привлекла к себе.
– Ну, где тут тебе расписаться, горе ты мое, – пошутила она, обменявшись понимающим взглядом с молодым учителем по труду.
В общем, как бы выразился Шут, «противник раскрылся». И тут же последовал удар. Шут проворно высвободился из объятий своей хорошенькой учительницы и, брезгливо скривив лицо, заявил капризным тоном на всю учительскую:
– Да не прижимайте вы меня к себе, Ирина Семеновна! Противно же!
И, не дав никому опомниться и сделать ему замечание, быстро вышел из учительской, забрав у растерявшейся Ирины Семеновны свой дневник, – дескать, и подписи ему теперь никакой не надо.
Все было очень точно рассчитано, и своего Шут добился. В доказательство сделанного нами вывода отметим, что после ухода Шута из учительской Ирина Семеновна и минуты там не высидела, собрала вещи и, забыв про праздничный «учительский сабантуй», выпорхнула из школы на свежий воздух, где уже дала волю чувствам: плакала, размазывая тушь по щекам, пока бежала через пустырь, на котором накануне рыдал Котька Малышев.
Шут, как и всегда, остался безнаказанным. Когда после каникул он пришел в школу, учителя уже забыли о его проделке, а Ирина Семеновна не только не собиралась мстить ему, но и к доске старалась вызывать как можно реже, а вызвав, спешила поставить ему пятерку.
Пусть не сложится, однако, у читателя впечатление, будто Шут защищал лишь детей от взрослых и будто бы во взрослых видел он основных противников. Бывало и наоборот. Однажды, например, какой-то ученик наследил в раздевалке грязными башмаками и вдобавок нагрубил уборщице, заявив в ответ на ее справедливое замечание: «Подумаешь! Вытрете! Куда вы денетесь!» Присутствовавший при сем Шут пошел следом за грубияном, дождался, пока тот поднимется на четвертый этаж, вырвал у него из рук портфель, открыл его и высыпал все содержимое в пролет между перилами, а на негодование владельца портфеля ответил с улыбкой: