Эмиль Золя - Сочинения
Но она недовольно оттолкнула его, притворяясь удивленной.
— Что ты хочешь этим сказать! Простить тебя?.. Ты ни в чем не провинился. Я ни на что не жалуюсь.
И Фердинанд чувствовал себя ничтожеством перед величием этой женщины, до такой степени владевшей собой, что она способна была замкнуться в своем упрямом отрицании его вины и как бы не замечала его безнравственного поведения.
На самом деле Адель жестоко страдала от отвращения и гнева, ее спокойствие было только позой. Недостойное поведение Фердинанда возмущало ее, оскорбляло ее человеческое достоинство, ее понятия о чести, религиозные правила, внушенные ей воспитанием. Ее сердце останавливалось, когда он приходил, пропитанный насквозь пороком, и тем не менее она вынуждала себя прикасаться к нему и проводить остаток ночи в атмосфере, насыщенной нечистыми парами его дыхания. Она презирала его. Но за ее презрением таилась чудовищная ревность к этим друзьям, к женщинам, которые возвращали его ей оскверненным, опустившимся. О, с каким наслаждением она увидела бы этих женщин подыхающими на панели. Она не могла понять, почему полиция не очищает с оружием в руках улицы от этих чудовищ.
Ее любовь к мужу не уменьшилась. Когда он внушал ей отвращение как человек, она восхищалась его талантом художника, и это восхищение как бы очищало его в ее глазах. Она доходила до того, что начинала оправдывать его поступки. Получив провинциальное воспитание, она верила легенде о том, что гений и беспутство неотделимы друг от друга.
Но сильнее, чем поругание ее женской деликатности и оскорбление ее супружеской нежности, Адель ранила его неблагодарность. Он всячески ее предавал, и самая горькая ее обида заключалась, пожалуй, в том, что он так небрежно относился к своим обязанностям художника, нарушал договор, который они заключили, — ведь она обязалась обеспечить их материальные нужды, а он должен был работать для славы.
Он не сдержал своего слова — это было неблагородно с его стороны, и она изыскивала способ, как бы спасти в нем художника, если уж никак невозможно было спасти человека. Она должна была собрать все силы, так как чувствовала, что ей предстояло руководить им как художником.
Не прошло и года, как Фердинанд почувствовал, что превращается в ее руках в ребенка. Адель подавляла его своей волей. В борьбе за существование мужским началом в их союзе была она, а не он. После каждого своего проступка, каждый раз после того как она ухаживала за ним без тени упрека, с какой-то присущей ей суровой жалостью, он становился все покорнее, низко склоняя голову, догадываясь о ее презрении. Их отношения исключали возможность лжи. Она была сильна духом, умна, честна, а он дошел до полного падения. Самое большое страдание доставляло ему ее молчаливое презрение, оно подавляло его сильнее всего. Адель обращалась с ним как холодный судья, который все знает и простирает свое пренебрежение до прощения, не снисходя до увещания виновного, как будто малейшая возможность объяснения между ними нанесла бы непоправимый удар их супружеству. Она не объяснялась с ним, чтобы не унизиться, чтобы не опуститься до него и не испачкаться в грязи.
Если бы она когда-нибудь вышла из себя, если бы она посчиталась бы с ним за его измены, если бы она проявила свою женскую ревность, он, несомненно, страдал бы гораздо меньше. Если бы она унизилась перед ним, она тем самым подняла бы его. Каким ничтожным чувствовал он себя, просыпаясь после очередного дебоша, раздавленный стыдом, уверенный, что она знает все и не удостаивает его жалобами!
Картина все же подвигалась. Он понял, что талант остается его единственным прибежищем. Когда он работал, Адель становилась по-прежнему нежной и заботливой; она склоняла перед ним как перед художником свою гордость, она почтительно изучала его творение, стоя сзади него, когда он работал.
Чем лучше он работал, тем больше она подчинялась ему. Тогда он становился снова хозяином положения, он опять занимал в супружестве то место, которое надлежало ему занимать как мужу. Но непреодолимая лень одолевала его. Когда он возвращался разбитым, как бы опустошенный той жизнью, которую вел, руки его становились дряблыми, он колебался и, утратив былую свободу в выполнении своих творческих замыслов, уже не дерзал в искусстве.
Иногда по утрам он чувствовал полную неспособность к чему бы то ни было, а это приводило его в какое-то оцепенение. Тогда он без толку топтался весь день перед своим мольбертом, хватался за палитру и тотчас же отбрасывал ее, и, не подвигаясь в работе, приходил в бешенство. Или он засыпал на кушетке и пробуждался от этого нездорового сна только к вечеру с чудовищной мигренью. В такие дни Адель наблюдала за нам молча. Она ходила на цыпочках, чтобы не обеспокоить его и не вспугнуть вдохновение, которое должно было явиться, — она в этом не сомневалась. Она верила в эго вдохновение, представляя его себе каким-то невидимым пламенем, которое проникает к смертным и нисходит на голову избранного им художника. Бывали дни, когда она сама падала духом, и глубокая тревога овладевала ею при мысли, что Фердинанд — ненадежный компаньон, которому грозит банкротство.
Наступил февраль. Приближалось время выставил в Салоне, а «Озеро» все еще не было закончено. Большая часть работы была сделана, полотно полностью подмалевано, но только некоторые детали были вполне выписаны, а остальное еще представляло первозданный хаос. Невозможно было выставлять картину в таком виде. Это был набросок, а не законченное произведение мастера. Недоставало четкости в выявлении замысла, гармонии в соотношении рисунка и цвета. Фердинанд не двигался вперед, он разменивался на детали, уничтожал вечером то, что писал утром, топтался на месте, терзал себя за свое бессилие.
Однажды в сумерки Адель возвратилась домой после длительного отсутствия и, войдя в неосвещенную мастерскую, услышала, что кто-то рыдает. Она увидела своего мужа, он сидел на стуле перед картиной, беспомощно опустив руки.
— Ты плачешь? — взволнованно спросила его Адель. — Что с тобой?
— Нет, нет, ничего… — бормотал Фердинанд.
Целый час сидел он так, тупо уставившись на свое полотно, где он уже ничего не мог различить. Все смешалось в его помутившемся сознании. Его творение представлялось ему жалким и бессмысленным нагромождением нелепостей. Он чувствовал себя беспомощным, слабым, как ребенок, совершенно бессильным упорядочить это месиво красок. Потом, когда сумерки, сгущаясь, скрыли от него полотно, когда все — даже самые яркие тона — погрузилось в темноту, как в небытие, он почувствовал, что умирает, подавленный безысходной тоской. И он разразился громкими рыданиями.
— Ты плачешь, я ведь чувствую, — повторяла молодая женщина, коснувшись руками его лица, по которому катились обильные слезы. — Ты страдаешь?
Он не в состоянии был ответить ей, рыдания душили его. Тогда, забывая о своем глухом сопротивлении, сдаваясь перед охватившей ее жалостью к этому несчастному, который осознал всю безнадежность своего положения, она по-матерински прижала его в темноте к своей груди. Это и было банкротством.
IIIНа следующий день Фердинанд должен был уйти из дому после завтрака. Вернувшись через два часа, он, как всегда, погрузился в созерцание своего полотна. Вдруг он воскликнул:
— Послушай! Кто это работал над моей картиной? С левой стороны полотна кто-то закончил уголок неба и крону дерева.
Адель, делая вид, что поглощена работой над одной из своих акварелей, ответила не сразу.
— Кто же мог позволить себе это? — скорее удивленным, чем рассерженным тоном продолжал он. — Уж не Ренкен ли?
— Нет, — оказала, наконец, Адель, не поднимая головы. — Это я забавлялась… Только фон… какое это имеет значение?
Фердинанд принужденно засмеялся.
— Вот как! Значит, ты уже сотрудничаешь со мной? Колорит вполне подходит, только вот там надо приглушить свет.
— Где это? — спросила она, вставая из-за стола. — А… на этой ветке…
Адель взяла кисть и исправила, как он оказал. Он наблюдал за ней. Через несколько минут он начал советовать ей, что надо делать, как учитель ученику, а она слушала и продолжала писать небо. Более определенного объяснения между ними не последовало. И все же без слов было ясно, что Адель берется закончить фон картины. Срок истекал, надо было торопиться. Фердинанд лгал, сказываясь больным, а она вела себя так, как будто не замечала его лжи.
— Так как я болен, — повторял он каждую минуту, — твоя помощь очень облегчает дело… Фон не имеет решающего значения…
С тек нор он привык видеть ее за работой перед своим мольбертом. Время от времени он вставал с кушетки, подходил к ней, зевая, и делал какое-нибудь замечание, иногда даже настаивал, чтобы она переделала тот или иной кусок.
Он был очень требователен в роли учителя.