Гюстав Флобер - Воспитание чувств
У конторки на председательском месте появился Сенекаль.
Эта неожиданность — так думал простачок приказчик — будет приятна Фредерику. Она же рассердила его.
Толпа проявляла большое уважение к своему председателю. Он был из числа тех, которые 25 февраля требовали немедленной организации труда;[154] на следующий день он в Прадо призывал к нападению на ратушу; а так как здесь каждое лицо следовало определенному образцу, причем один брал пример с Сен-Жюста, другой — с Дантона, третий — с Марата, то он старался подделаться под Бланки, который подражал Робеспьеру. Черные перчатки и волосы щеткой придавали ему строгий вид, исключительно подходящий к случаю.
Заседание он открыл чтением «Декларации прав человека и гражданина», превратившимся в привычный обряд. Потом чей-то здоровенный голос затянул «Народную память» Беранже.
Послышались другие голоса:
— Нет! Нет! Не это!
— «Фуражку»! — заорали из глубины зала патриоты.
И они хором запели злободневные стихи:
На колени — перед рабочим,
Перед фуражкой — шляпы долой.
Повинуясь слову председателя, аудитория смолкла. Один из секретарей начал перебирать письма:
— Группа молодых людей сообщает, что каждый вечер они сжигают перед Пантеоном номер «Национального собрания»[155] и приглашают всех патриотов следовать их примеру.
— Браво! Принято! — ответила толпа.
— Гражданин Жан-Жак Лангрене, типограф с улицы Дофина, желал бы, чтобы мученикам Термидора был воздвигнут памятник.
— Мишель-Эварист-Непомюсен Венсан, бывший учитель, выражает желание, чтобы европейская демократия установила единый язык. Можно было бы воспользоваться одним из мертвых языков, например, латынью, усовершенствовав ее.
— Нет! Долой латынь! — закричал архитектор.
— Почему? — спросил какой-то классный наставник.
Они затеяли спор, в который вступили и другие, причем каждый старался блеснуть, и стало так скучно, что многие ушли.
Но вот низенький старичок в зеленых очках, над которыми подымался удивительно высокий лоб, потребовал слова, чтобы сделать неотложное сообщение.
Он прочел докладную записку о распределении налогов. Цифры лились, и конца не предвиделось. Нетерпение выразилось сперва ворчанием, разговорами; ничто не смущало его. Потом начали свистеть, стали звать «Азора». Сенекаль пожурил публику. Старичок продолжал говорить, точно заведенная машина. Чтобы остановить оратора, пришлось схватить его за локоть. Тогда он словно очнулся от сна и, спокойно подняв очки, сказал:
— Виноват, граждане! Виноват! Удаляюсь! Прошу извинения!
Неудача, постигшая это выступление, смутила Фредерика. Написанная речь лежала у него в кармане, но импровизация могла бы иметь больше успеха.
Наконец председатель объявил, что пора перейти к главному вопросу — к выборам. Длинные республиканские списки не стоило обсуждать. Однако ведь «Клуб Разума», как и всякий иной, имел право составить свой список, — «да не прогневаются господа падишахи из ратуши», — и гражданам, желавшим удостоиться доверия народа, предоставлялось объявить свое имя и звание.
— Ну, начинайте! — сказал Дюссардье.
Человек в сутане, с курчавыми волосами и с бойким выражением лица, уже поднял руку. Он пробормотал, что его зовут Дюкрето, сообщил, что он священник и агроном, автор ученого труда «Об удобрениях». Ему посоветовали обратиться в клуб садоводов.
Затем на трибуну поднялся патриот в блузе. Это был широкоплечий плебей с длинными черными волосами и полным, очень добродушным лицом. Собрание он обвел взглядом почти сладострастным, откинул голову и, наконец, разведя руками, начал:
— Вы отвергли Дюкрето, братья мои! И хорошо поступили. Но поступили вы так не от безверия, ибо все мы верующие.
Некоторые слушали его, разинув рот, приняв восторженные позы, точно прозелиты, которых наставляют в вере.
— И поступили вы так не потому, что он священнослужитель, ибо мы тоже священнослужители. Рабочий — священнослужитель, так же как и основоположник социализма, наш общий учитель Иисус Христос!
Настало время утвердить царство божие. Евангелие — прямой путь к восемьдесят девятому году! После уничтожения рабства — освобождение пролетариата. Миновал век ненависти, настанет век любви.
Христианство — основа, краеугольный камень нового здания…
— Смеетесь вы над нами, что ли? — крикнул агент по винной торговле. — Откуда этот поп?
Выпад его вызвал большую суматоху. Почти все повскакали на скамейки и, сжав кулаки, завопили: «Безбожник! Аристократ! Сволочь!» — меж тем как председатель не переставая звонил и с удвоенной силой раздавались крики: «К порядку! К порядку!» Но патриот, исполненный отваги и к тому же подкрепившийся до собрания «тремя чашками кофе», отбивался.
— Как! Я аристократ? Это еще что?!
Получив, наконец, позволение объясниться, он заявил, что спокойствия не будет, пока существуют священники, и раз речь идет об экономии, то всего экономнее упразднить церкви, дароносицы и вообще всякие обряды.
Кто-то заметил, что он заходит слишком далеко.
— Да, я далеко захожу! Но когда корабль застигнут бурей…
Не дожидаясь, чем кончится это сравнение, другой возразил:
— Не спорю! Но это то же самое, что разрушить одним ударом, как поступает безрассудный каменщик…
— Вы оскорбляете каменщиков! — завопил какой-то гражданин, весь в известке; и, вообразив, что ему брошен вызов, он стал ругаться, хотел затеять драку, схватился за скамейку. Понадобилось три человека, чтобы выставить его из зала.
А между тем рабочий все еще стоял на трибуне. Оба секретаря предупреждали его, что пора сойти. Он запротестовал против такого нарушения его законных прав:
— Вы не можете заткнуть мне рот, я буду кричать: нашей дорогой Франции — вечная любовь! Республике — тоже вечная любовь!
— Граждане! — сказал Компен. — Граждане!
И, добившись некоторого затишья благодаря неустанному повторению слова «граждане», он положил на кафедру свои красные, похожие на обрубки руки, наклонился вперед и, замигав, сказал:
— Полагаю, что следовало бы найти более широкое применение телячьей голове.
Все безмолвствовали, думая, что ослышались.
— Да, телячьей голове!
Триста человек, как один, ответили взрывом смеха. Задрожал потолок. Увидев все эти лица, скорчившиеся от хохота, Компен подался вперед. Он продолжал, рассвирепев:
— Как! Вы не знаете, что такое телячья голова?
Тут началось безумие. Люди хватались за бока. Некоторые даже падали на пол, валились под скамейки. Компен, не выдержав, вернулся к Режембару и хотел увести его.
— Нет, я останусь до конца! — сказал Гражданин.
Услышав этот ответ, Фредерик решился и, оглядываясь по сторонам, стал искать поддержки у своих друзей, как вдруг заметил Пеллерена, стоявшего перед ним на трибуне. Художник свысока обратился к толпе:
— Мне все же хотелось бы знать, где же здесь представитель искусства? Я написал картину…
— Картины нам ни к чему! — резко сказал тощий человек с красными пятнами на скулах.
Пеллерен возмутился, что его перебивают.
Но тот продолжал трагическим тоном:
— Разве правительству не следовало бы уже уничтожить декретом проституцию и нищету?
И, сразу же обеспечив себе этими словами благосклонность народа, он стал громить испорченность, царящую в больших городах.
— Стыд и позор! Всех этих буржуа нужно было бы хватать, когда они выходят из «Золотого дома», и плевать им в лицо! Если бы еще власть не покровительствовала распутству! Но таможенные чиновники так непристойно держат себя с нашими сестрами и дочерьми…
Кто-то, сидевший поодаль, изрек:
— Вот потеха!
— Прочь отсюда!
— С нас тянут налоги, чтобы оплачивать разврат! Вот, например, актеры, получающие большое жалованье…
— Прошу слова! — закричал Дельмар.
Он вскочил на трибуну, всех растолкал, стал в позу и, заявив что презирает столь пошлые обвинения, пустился рассуждать о просветительной миссии актера. Поскольку же театр есть очаг народного просвещения, он подает голос за реформу театра: прежде всего — долой директоров, долой привилегии!
— Да, никаких привилегий!
Игра актера разжигала толпу, и отовсюду неслись разрушительные предложения:
— Долой академии! Долой Институт!
— Долой миссии!
— Долой аттестаты зрелости!
— Долой ученые степени!
— Сохраним их, — сказал Сенекаль, — но пусть они будут присуждаться всеобщим голосованием, волей народа, единственного настоящего судьи!
Впрочем, самое существенное не в этом. Сперва надо сравнять богачей со всеми прочими! И он описал, как они, в своих домах с золочеными потолками, предаются преступлениям, а между тем бедняки, корчась от голода где-то на чердаках, преисполнены всевозможных добродетелей. Рукоплескания стали так оглушительны, что он замолчал. Несколько минут он простоял с закрытыми глазами, откинув голову, словно убаюкиваемый всей той яростью, которую он разбудил.